Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Семь сокрытых душ

<< 1 2 3 4 5 6 ... 9 >>
На страницу:
2 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– А адрес ее вам известен? – осведомилась Ада.

– Да, конечно. Съездили уже. Дверь никто не открыл.

– Может, она куда уехала?

– С женихом?.. Могла бы, теоретически. А практически – не похоже на Свету, она к работе подходит очень ответственно. О поездке предупредила бы обязательно. Знает ведь, что у нее все часы на две недели вперед расписаны. Ой… – спохватилась, что, возможно, болтает лишнее, администратор. – Может, вас примет сейчас другой мастер?

Но Ада отрицательно покачала головой.

– Хорошо. Тогда, как только Светлана появится, я вам позвоню и запишу на ближайшее время!

Ада вышла из салона, но остановилась на крыльце и набрала номер зама.

– Все в порядке, – отрапортовал Сташков. – Ты до дома-то хоть доехала или на полпути развернулась и мчишься обратно в офис?

– Еще не дома. По магазинам пройдусь, – сказала Ада и усмехнулась проницательности Игоря. Впрочем, за то время, что работают вместе, они изучили друг друга вдоль и поперек. Игорь знал, что Ада живет лишь делом. То ли работа беспощадно поглотила все ее интересы и время, то ли, наоборот, Ада позволила работе заполнить все пустоты в жизни, включая и сердечные.

Игорь вырвал у Ады обещание, что она остаток дня проведет отдыхая. И даже пошутил, что сделает потом запрос у Писаренкова: точно ли начальница ходила по магазинам или дома при опущенных шторах занималась работой?

Ну что ж, отдыхать так отдыхать! И Ада сделала то, чего не делала уже давно: походила по магазинам, затем пообедала в итальянском ресторане, а под занавес отправилась в кино.

Боярышники, 1913 год

Она ведьма… Ведьма! Как мой папенька может оставаться таким глухим и слепым, не видеть очевидного, не слышать, что говорят вокруг? Не иначе, как правда околдовала она его, проклятая. Как может смотреть он такими влюбленными глазами на нее, как может не видеть меня, свою кровиночку, не чувствовать мое горе, не слышать меня?

Я решила поговорить с ним откровенно, открыть ему глаза на правду. После ужина, когда папенька имел обыкновение уединяться в своем кабинете. Привычка, которая не менялась годами. Я еле высидела до конца ужина, думая о том, как и что скажу папеньке. И еле дождалась того момента, когда папенька уединился у себя. Выждала немного и пошла.

Идя длинным коридором к папеньке, я вспоминала, как маленькой приходила к нему в кабинет. Папа любил вечерами читать, сидя у камина в кресле. А у меня была своя игра. Я тихо приоткрывала дверь, но не входила, а останавливалась на пороге и издали любовалась папенькой. Я ласкала взглядом его профиль, мысленно трогала его бороду, вспоминая, какая она мягкая на ощупь, если касаться ее ладонями, и какая колючая, если прижаться к ней щекой. А папенька не замечал меня, сидел в кресле, закинув одну ногу на другую, и внимательно изучал написанное. Я была мала, но уже знала, что папа любит читать научные книги по естественным наукам. Он хотел, чтобы и я росла образованной, и, вместо сказок на ночь, читал мне что-нибудь из истории, химии либо физики. Мне не бывало скучно, папенька умел так рассказать, что я слушала, одинаково завороженная, о Древнем Египте, законах Ньютона и Гей-Люссака, о теории химического строения Бутлерова.

Налюбовавшись на папеньку, я входила в кабинет, подкрадывалась к отцу на цыпочках и останавливалась в двух шагах от его кресла. Игрой моей было считать про себя до тех пор, пока папенька меня не увидит. Когда он отрывался от книги и наконец-то замечал меня, я радостно вскрикивала, и отец, засмеявшись, брал меня к себе на колени. А я обнимала его за шею так крепко-крепко, как могла. А потом, отстранившись, трогала руками его бороду, заглядывала в синие глаза, видела в них любовь и, счастливая, просила почитать мне то, что он читал до моего прихода. И он никогда не говорил мне, что книга – для взрослых…

…Он выслушивал меня всегда, даже если мои просьбы казались ему невыполнимыми. Никогда не перебивал, и если вынужден был отказать, то делал это так доходчиво и мягко, что я соглашалась с ним без обид. Я надеялась, что и в этот раз он меня выслушает и поймет. Но в тот вечер, когда я решилась открыть ему правду, папенька впервые недослушал меня… Во время моего рассказа он хмурился, взгляд его становился пасмурным, как октябрьский день. И вдруг, перебив, закричал, что я наговариваю на мадемуазель и что, если он еще раз услышит от меня подобную нелепицу, велит наказать меня. Меня…

Мадемуазель папенька привез из недавнего путешествия по Европе на место старого и полуглухого мсье Николя, который в последние месяцы не столько занимался со мной языками и науками, сколько дремал в кресле у камина, пока я читала отмеченные им отрывки в книгах.

Я ожидала увидеть перед собой молодую красивую женщину, одетую по последней парижской моде, и предвкушала эту встречу. Мне не терпелось разглядеть ее восхитительные наряды, настоящие французские, сшитые парижским портным. Но когда папенька представил мне мадемуазель Мари, я могла подумать что угодно, но только не то, что она и есть та самая француженка, предназначенная мне в гувернантки. Высокая и худая, с широкими мужскими плечами и ровной, будто у балерины, спиной, с огромными ступнями и такими же неизящными руками, она мне показалась страшилищем. Одета мадемуазель была в темное шерстяное платье с простым лифом и юбкой, унылыми ровными складками спускавшейся до самых ботинок. Свои темные волосы мадемуазель завязала в тугой пучок на затылке, что совсем не добавляло ей красы, напротив, такая прическа делала ее и без того малопривлекательное лицо совсем отталкивающим. Длинный нос спускался к верхней тонкой губе, левую щеку уродовало родимое пятно размером с двугривенный. «Бедняга», – подумала я, решив, что с такой внешностью мадемуазель никогда не выйти замуж. Возраст Мари подходил к тридцатилетней отметке, а она оставалась незамужней девицей. И все же, хотя я в первое мгновение и пожалела ее, симпатии она не вызывала, напротив, было в ней что-то опасное, что я почувствовала, да только не сразу придала этому значение. Ах, если бы я знала, чем это обернется…

С мадемуазель у нас сразу не сложились отношения, хотя я и очень старалась понравиться ей. Но что я получала в ответ на свои попытки завести с нею отвлеченные беседы и изящные комплименты, которыми я ее осыпала?.. Лишь едкие замечания: «Мадемуазель, вы опять неверно употребили форму глагола! И будьте добры повторить времена».

Ни ласкового слова, ни улыбки… Впрочем, кто смог бы заменить мою бедную матушку, которую я никогда не видела? Она умерла ради того, чтобы я появилась на свет, выменяла у Господа мою жизнь в обмен на свою. Папенька да кормилица Ульяна растили меня.

Ульяна первая сказала то, о чем я даже боялась подумать. «Ведьма она, прости господи… Ведьма самая настоящая! Как же он, Петр Алексеич, мог привезти ее для моей кровиночки?» – «Да что ты такое говоришь, Ульяша!» – вступилась я за мадемуазель, а сердце так и забилось сильно-сильно. Моя кормилица чутье имела, как у кошки: если говорила, что мадемуазель ведьма, значит, правда то и есть. И стали вспоминаться мне те странности, которые водились за Мари: платья выбирает темные, даже в праздник, в церковь на службу ни разу не пришла. Иноземка, другой веры… Да разве оправдание это? Вера в Бога едина, как и един Бог. Старый мсье Николя никогда не пропускал воскресной службы!

А когда она смотрит на меня в то время, когда я отвечаю урок, ее взгляд делается застывшим, как у мертвой рыбы, и лицо ее кажется неживым, как у тех кукол, что она лепит.

Да и разве это христианское дело – то, что она творит? Ульяша мне рассказала, что вошла однажды в комнату мадемуазели, думая, что та ушла в деревню, но застала хозяйку на месте. И то, чем она занималась, напугало Ульяшу до визга. В первый момент моей бедной кормилице показалось, что у Мари на столе лежит ребенок, и проклятая ведьма ощупывает его лицо. Мадемуазель тоже напугалась до крика… И как же было горько Ульяше и мне, когда папенька в том конфликте неожиданно принял сторону этой чужеземки, а не кормилицы, растившей меня, заменившей мне мать!

Ульяша сказала мне, что увидела, как мадемуазель шептала что-то над той куклой. Заклинания, проклятия. А через два дня крепко занедужил ребенок поварихи. Отомстила проклятая ведьма бедной женщине: на прошлой неделе мадемуазель вошла в кухню в тот момент, когда кухарка смеялась прилюдно над иноземкой. И хоть не понимает по-русски Мари ни слова, догадалась, что насмехаются над ней…

Ребенок кухарки болен. И это не первый случай в нашем поместье, когда по вине ведьмы случаются беды. Это не я придумала! Люди кругом шепчутся, но не говорят открыто, боятся ведьмы: кто слово против скажет, тот потом непременно больной сляжет.

И на ней женится мой папенька…

* * *

И черт дернул Аду включить телевизор и попасть на канал, по которому как раз передавали криминальные новости! Она уже собиралась было переключиться на другую программу, как вдруг услышала имя Светланы Юсуповой. Да так и замерла перед телевизором с направленным на него пультом. Мало ли Светлан Юсуповых в столице? Но сердце неприятно кольнуло, а по спине вдруг прошел холод, словно внезапно распахнулась форточка и ночной ветер ледяной ладонью приласкал Аду.

Камера вначале стыдливо скользнула по оклеенным цветочными обоями стенам небольшой комнатки, уткнулась всевидящим оком в диван-книжку, с особым вниманием отметив почему-то наполовину сдернутый с него плед. Мельком скользнула взглядом по книжной этажерке и наконец-то остановилась на лежащем возле дивана теле девушки. Одна нога той запуталась в складках упавшего на пол пледа, на вторую была надета тапочка. Халатик на девушке некрасиво задрался, обнажив треугольник трусиков. Камера с особым сладострастием скользнула по оголенному животу девушки, затем продемонстрировала разметавшиеся по ковру светлые длинные волосы и только после этого показала лицо несчастной. И хотя Ада уже предчувствовала, что этой девушкой окажется ее знакомая, невольно вскрикнула, увидев лицо Светланы.

Когда первое потрясение прошло, Ада смогла вслушаться в слова и понять то, о чем бесстрастно вещал репортер. А говорил он странные вещи – что Светлана покончила с собой, наглотавшись таблеток…

Программа уже давно закончилась, на экране бойко мелькали рекламные ролики, а Ада все так и стояла перед телевизором с пультом в руке. «Она же замуж собиралась!» – первая мысль, которая появилась в ее опустошенном такой новостью сознании. Не могла Светлана покончить с собой! Не могла, и все тут! Она же была так счастлива! Но, может, ее бросил жених почти перед самой свадьбой?..

Ада металась по квартире, не зная, что делать, куда себя девать. И только лишь мысль, что на Светиной работе, возможно, до сих пор не знают о случившемся, вернула Аде способность действовать. Она бросилась к телефону, отыскала номер салона и позвонила. Длинные бесконечные гудки показались ей тягучими, как разогретая карамель. Ада даже не сразу отдала себе отчет в том, что считает их, а когда досчитала до четырнадцати, запоздало сообразила, что в такой поздний час в салоне просто никого нет.

Полночи она пролежала в кровати без сна, думая о Свете. Она не гадала уже, что могло послужить мотивом для такого страшного поступка, нет, она просто, чтя память умершей, перебирала в памяти картины из прошлого, в которое так не любила заглядывать.

Со Светланой на протяжении многих лет они делили одну спальню, одежду, косметику. Делили жизнь. И пусть близкими подругами они не были ни тогда, ни сейчас, не поверяли друг другу секреты, общего у них было гораздо больше, чем у задушевных подружек. Их одинаково пометила жизнь, они обе изо всех сил старались выстроить свое будущее, смотреть вперед и не оглядываться назад. Ада понимала ту радость, с какой Светлана рассказывала всему миру о предстоящей свадьбе, и осознала, почему сама слушала эти разговоры с жадностью. Потому что будущая свадьба обещала Светлане то, чего у нее не было раньше, – семью. И Ада, слушая рассказы девушки, грелась возле чужого счастья, тайно благодарная за то, что ей ненадолго позволили расположиться у теплого огонька строящегося семейного очага.

Боярышники, 1989 год

Боярышники, утратившие свое оригинальное название в советские времена, а затем вернувшие его к выпуску Ады, застенчиво прятались от населенных пунктов за неширокой полосой хвойного леса. Отгороженные от мира не только каменным забором, поверху которого вилась колючей змеей проржавевшая проволока, но и лесополосой, они казались островком, затерявшимся в сосновом океане. Но это обманчивое впечатление развеивали доносившиеся до территории Боярышников приглушенный гул электричек и ритмичный стук колес товарняков. Одноименная станция находилась от главного здания бывшей усадьбы не так уж далеко в километровом измерении, но на практике выходил достаточно приличный путь – прямой дороги не было. Сначала требовалось пересечь «зазаборную» территорию, растянувшуюся на пару километров, затем, сойдя с асфальтированной дороги, упирающейся в глухой забор, свернуть налево на утрамбованную до каменистой твердости тропу, рассекающую хвойную посадку по направлению к выходу. Ворота в те времена, когда усадьба принадлежала графу Боярышникову, не были главными и предназначались для простолюдинов. Когда-то они были деревянными, простыми, но все же куда лучше той металлической ставни, со скрипом и стоном двигающейся теперь по рельсе. Парадные же ворота для хозяев и гостей снесли еще в начале прошлого века, когда усадьба перешла в руки новых, «красных», властей, а образовавшуюся брешь заделали.

Покинув территорию, нужно было пересечь лес, а затем через поле по узкой тропе минут пятнадцать идти к станции. По ту сторону железнодорожного полотна располагался поселок, бывший когда-то двумя деревнями, постепенно слившимися благодаря новым постройкам в один большой населенный пункт. Иногда, раз-два в месяц, в него выводили на прогулку воспитанников Боярышников.

Ада историей бывшей усадьбы не интересовалась. Этот дом так и не стал ей родным, хотя она и провела в нем большую часть жизни. Девочка знала лишь то, что знали все воспитанники: бывшая усадьба после революции волей новых властей превратилась в приют для сирот. Во время Второй мировой войны главное здание оборудовали под госпиталь, а в послевоенное время сделали детский дом. В этом статусе бывшая усадьба просуществовала еще двадцать лет. Затем, когда дом потребовал капитального ремонта, детей расформировали по другим домам, а территорию закрыли. Но по каким-то причинам ремонт отложили, и усадьба простояла в запустении пятнадцать лет. Может быть, так и разрушилась бы со временем, но сменившиеся местные власти спохватились, что Боярышники представляют собой историческую ценность. И отреставрированная усадьба, ставшая теперь интернатом, вновь приняла детей из неполных и неблагополучных семей. Вот и все, что знала Ада о том месте, в котором прошла значительная часть ее жизни.

Главный корпус, трехэтажный, где учились и жили воспитанники, напоминал Аде увиденный на открытках Смольный: подобную ассоциацию вызывали арочные окна и колонны, удерживавшие козырек над входом. Только вот институтом для благородных девиц интернат никак нельзя было назвать.

До семи лет Аду воспитывала тетка-инвалид. О своей младшей сестре, матери Ады, тетка всегда отзывалась пренебрежительно и брезгливо, не щадя чувств маленькой девочки: «Шалава!» Что стало с матерью, девочка точно не знала. По одной версии, сбежала с очередным хахалем и погибла от его побоев, по другой – что-то сама сотворила с собой на почве несчастной любви. О новорожденной дочке мать-кукушка совершенно не заботилась, подкинула ее в «гнездо» старшей незамужней сестры еще младенцем и упорхнула налаживать свою личную жизнь. Мечтала, что будет жить ярко и празднично, как райская птичка, но получила в итоге лишь болотную трясину.

Тетка Анжела, скрюченная, горбатая, с длинными, как у обезьяны, руками, с детства страдала тяжелым заболеванием, перекрутившим ее позвоночник, изуродовавшим конечности и превратившим жизнь в бесконечный ад. Дожила она в одиночестве почти до сорока лет и прожила бы так и весь остаток своей не балующей разнообразием жизни, если бы ей на шею не свалилась эта орущая, голодная, требовательная девочка. Анжела как-то рассказала Аде, что беспутная мать просто принесла завернутую в одеяло дочь к старшей сестре, положила девочку на пороге и, позвонив в дверь, преспокойно ушла. И не знали ничего о молодой женщине до тех пор, пока не пришло известие о ее кончине. «Подохла, как собака», – цедила сквозь зубы Анжела, но беззлобно, в душе жалея беспутную младшую сестру. Об отце девочки ничего не было известно, хоть тетка и пыталась найти его: выспрашивала местных сплетниц в надежде узнать, с кем около года назад путалась ее сестра. Но когда Анжела увидела одного из тех «кавалеров», решила, что пусть уж у девочки вовсе не будет отца, чем вот такой, опустившийся ниже некуда. Разборчивостью в любовных связях младшая сестренка не отличалась.

И хотя этот крест – поднимать ребенка на нищенскую пенсию едва передвигающегося инвалида – легким никак нельзя было назвать, Анжела не жалела, что взвалила его на себя. Она и не ожидала от жизни подобного чуда: с тем, что ее судьба – коротать отведенные ей годы в одиночестве, – она смирилась еще в молодости. Сознательно запретив себе мечтать, надеяться, желать, Анжела добилась того, что превратила себя в замкнутую, ворчливую тетку с окаменевшей душой. И сама от себя не ожидала, что вдруг на камнях может прорасти молодой, но оказавшийся таким сильным росток любви.

Анжела любила девочку, но, сама не знавшая ласки и нежности, не могла выразить чувства: нескладные руки, порой тянувшиеся, чтобы обнять сиротку, опускались нерешительно, так и не коснувшись девочки. Не баловала Аду (на нищенскую пенсию особо и не разбалуешь), держала в строгости, за проступки наказывала, но за успехи и достижения не скупилась на похвалу. И по-своему учила жизни. «Смотри мне, Адка, будешь рохлей, не будешь за кусок свой драться, запинают тебя, останешься голодной. Сироту обидеть проще всего, никто не заступится! Не на доброго человека надейся и не на боженьку, а на себя, только на себя», – внушала Аде тетка. И девочка слушала, мотала наставления себе на ус. Анжела с радостью отмечала, что растет племянница смышленой и сообразительной – не оправдались опасения, что из-за плохой генетики девочка будет страдать слабоумием. Анжела, глядя на умненькую девчушку, все больше и больше подвергала сомнению версию, что родилась она от местного пьянчужки. А что, если у сестры случился роман с интеллигентным, но женатым мужчиной, может быть, каким-нибудь профессором? Анжела придумала такую историю и сама поверила в нее. И частенько приговаривала: «Адка, придет время, учись! Светлая голова тебе дана не для того, чтобы прическу носить, а чтобы думать! Умные далеко идут. Будешь учиться, станешь большим человеком, а не будешь – пойдешь в дворничихи. И будешь жить как Симка. Ты же ведь не хочешь так?» Ада не хотела. К дворничихе Симке она относилась со смесью страха и брезгливости, потому что была та вечно пьяной, горланящей непристойности, ободранной, как бездомная. Впрочем, и квартиры приличной у дворничихи не было, жила она в котельной, где спала, ела и принимала ухаживания и ласки от таких же, как сама, перманентно нетрезвых кавалеров. Ада точно не хотела так жить.

«И шалавиться мне не вздумай!» – на будущее просвещала маленькую девочку тетка, считавшая, что нечего скрывать от крохи правду жизни. «Ты же не хочешь закончить так, как твоя мать? Хуже собаки подзаборной. Ты же ведь так не хочешь, Адка?» И маленькая Ада, хоть и не понимала значения слова, но догадывалась, что тетка предупреждает о чем-то плохом. Нет, «шалавиться» она не желала.

Когда девочке исполнилось семь лет, тетка отдала ее не в обычную школу, а в интернат. Болезнь Анжелы усугубилась, растить племянницу становилось все сложней. «Ничего, пусть поучится жизни, пригодится», – ворчала тетка, думая о скором отъезде Ады. Утешала она таким образом не столько девочку, сколько саму себя и украдкой смахивала слезу. Выхлопотать интернат для племянницы оказалось едва ли не так же сложно, как в свое время оформить опекунство. Если раньше Анжела изо всех сил старалась доказать, что она, несмотря на свою инвалидность, справится с такой серьезной обязанностью, как воспитание девочки, то теперь, ради того, чтобы племянницу определили на обеспечение в интернат, пришлось убеждать инстанции в обратном.

Ада не знала, как реагировать на подобные перемены. С одной стороны, жила она с теткой замкнуто, практически не общаясь со сверстниками, а ей хотелось, как и любому ребенку, играть и разговаривать с другими детьми. Но перемены и пугали, само слово «интернат» казалось некрасивым и настораживающим. Как ее примут в том мире, в котором правят свои законы? Тетка не была с ней ласкова, порой – сурова, но Ада чувствовала, что Анжела ее по-своему любит, да и она сама тоже любила тетку, заменившую ей мать.

В день отъезда у Ады приключилась истерика. Плакала девочка редко, даже когда ей бывало очень больно: закусит губу и дышит часто и громко, пережидая, когда отпустит боль. От обиды – не плакала тем более. Уйдет в уголок, сядет тихонько и молчит, рассматривая диковинные цветы на выцветших обоях, ждет, когда тетка первая позовет ее мириться. А в то утро, когда за Адой пришла незнакомая женщина – соцработница, раскричалась и расплакалась. Увели девочку, затаившую в душе обиду, почти силком. И не видела она, что, когда за ней захлопнулась дверь, тетка прижалась лбом к вытертой обивке и тихонько завыла. Тетка Анжела, железная до мозга костей, с эмоциональной пустыней в душе, рыдала и причитала, как профессиональная плакальщица, с трудом сдерживая порыв броситься, насколько позволяла ее немощь, вслед за соцработницей и вернуть девочку. Душевная боль была невыносимой: не утешало и то, что девочка будет приезжать на каникулы.

Первый месяц в интернате Ада прожила отрешенно, ничего не запомнив из того, что происходило, не обращая внимания ни на людей, ни на предметы обстановки, словно находилась она не внутри жизни, а на ее обочине. Не слышала, не чувствовала, не наблюдала, передвигалась угловато, словно механическая кукла, ела, не разбирая вкуса, на уроках не могла сосредоточиться, ни с кем из других воспитанниц подружиться не пыталась. В день приезда окружила ее группка девочек, которые стрекотали, как сороки, дергали за платье, куда-то тянули. А Ада лишь испуганно отдергивала руки, когда их касались, и молча таращилась на незнакомых девочек, одетых в одинаковые уродливо-коричневые платья. Ни имен, ни лиц она не запомнила, соседки по комнате ей вообще в первое время виделись одинаковыми, будто высаженные на магазинную полку пупсы.

Постепенно она начала «прозревать»: окружающие перестали казаться безликими, имя воспитательницы наконец-то достигло слуха и засело в памяти – Анна Макаровна, которую за спиной называли Макароновной. Ада сидела на уроках одна: девочки быстро поняли, что с ней, букой, неинтересно находиться рядом, все равно что соседствовать со столбом. Но однажды и у Ады оказалась за партой соседка, девочка подсела к ней перед уроком и вдруг без всякого вступления сказала:
<< 1 2 3 4 5 6 ... 9 >>
На страницу:
2 из 9