Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Пошехонская старина

<< 1 ... 88 89 90 91 92 93 94 95 96 >>
На страницу:
92 из 96
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

В заключение скажу несколько слов еще о Петре Антоныче Грабкове, которого все единогласно называли Псом Антонычем.

Лично я его никогда не видал, но то немногое, что привелось мне в детстве слышать о нем, было поистине ужасающе. Это был в полном смысле слова изверг, превосходивший в этом отношении даже тетеньку Анфису Порфирьевну. В особенности возмутительны были подробности гаремной жизни, которую он вел. Вследствие этого из соседей не только никто не водил с ним знакомства, но даже говорить о нем избегали: как будто боялись, что одно упоминовение его имени произведет смуту между домочадцами. Несколько раз его судили, неоднократно устраивали опеку и выселяли из имения с воспрещением въезда, но, благодаря послаблениям опекунов и отдаленному родству с предводителем Струнниковым, он преспокойно продолжал жить в своем Олонкине и бесчинствовать. Но наконец его постигла казнь, еще более жестокая, нежели та, жертвою которой сделалась Анфиса Порфирьевна. Ночью человек тридцать крестьян (почти вся вотчина) оцепили господский дом, ворвались в спальню и, повесив барина за ноги, зажгли дом со всех сторон. К утру олонкинская усадьба представляла уже груду развалин. Только немногие из гаремных узниц успели спастись и впоследствии явились по делу доказчицами.

Я помню, однажды семейный обед наш прошел совершенно молчаливо. Отец был бледен, у матушки по временам вздрагивали губы… Очевидно, совершилось нечто такое, что надлежало сохранить от нас в тайне. Но ничто не могло укрыться от любознательности брата Степана, который и на этот раз так изловчился, что к вечеру нам, детям, были уже известны все подробности олонкинской катастрофы.

О прочих соседях умалчиваю, хотя их была целая масса. В памяти моей осталось о них так мало определенного, что обременять внимание читателей воспоминанием об этой безличной толпе было бы совершенно излишне.

XXXI. Заключение

Из элементов, с которыми читатель познакомился в течение настоящей хроники, к началу зимы образовывалось так называемое пошехонское раздолье. Я не стану описывать его здесь во всех подробностях, во-первых, из опасения повторений и, во-вторых, потому что порядочно-таки утомился и желаю как можно скорее прийти к вожделенному концу. Во всяком случае, предупреждаю читателя, что настоящая глава будет иметь почти исключительно перечневой характер.

Мы, дети, еще с конца сентября начинали загадывать об ожидающих зимою увеселениях. На первом плане в этих ожиданиях, конечно, стояла перспектива свободы от ученья, а затем шумные встречи с сверстниками, вкусная еда, беготня, пляска и та общая праздничная суета, которая так соблазнительно действует на детское воображение.

В особенности волновался предстоящими веселыми перспективами брат Степан, который, несмотря на осеннее безвременье, без шапки, в одной куртке, убегал из дома по направлению к погребам и кладовым и тщательно следил за процессом припасания, как главным признаком предстоящего раздолья.

– Капусту рубленую впрок набивают! – возвещал он нам, – в маленькие кадушки – для господ, в чаны – для людей.

Или:

– Вчера из Васютина целую бычью тушу привезли, а сегодня ее на части для солонины разрубают! Пожирнее – нам, а жилы да кости – людям. Сама мать на погребе в кацавейке заседает.

И наконец:

– Ну, братцы, кажется, наше дело скоро совсем выгорит! Сам сейчас слышал, как мать приказание насчет птицы отдавала, которую на племя оставить, которую бить. А уж если птицу велят бить, значит, конец и делу венец. На все лето полотков хватит – с голоду не помрем.

Иногда с покрова выпадал снег и начинались серьезные морозы. И хотя в большинстве случаев эти признаки зимы оказывались непрочными, но при наступлении их сердца наши били усиленную тревогу. Мы с любопытством следили из окон, как на пруде, под надзором ключницы, дворовые женщины замакивали в воде и замораживали ощипанную птицу, и заранее предвкушали то удовольствие, которое она доставит нам в вареном и жареном виде в праздничные дни.

– Гусь-то! гусь-то! – по временам восклицал в азарте Степан, – вот так гусь! Ах, хорош старик!

Санный путь чаще всего устанавливался около 15-го ноября, а вместе с ним открывался и сезон увеселений. Накануне введеньева дня наш околоток почти поголовно (очень часто больше пятидесяти человек) был в сборе у всенощной в церкви села Лыкова, где назавтра предстоял престольный праздник и церковным старостой состоял владелец села, полковник суворовских времен, Фома Алексеич Гуслицын. Натурально, дом последнего служил убежищем для съехавшейся массы соседей, большинство которых оставалось гостить здесь на два и на три дня.

На этом первом сезонном празднике я остановлюсь несколько подробнее, так как он служил, так сказать, прототипом всех остальных.

Раннее утро, не больше семи часов. Окна еще не начали белеть, а свечей не дают; только нагоревшая светильня лампадки, с вечера затепленной в углу перед образом, разливает в жарко натопленной детской меркнущий свет. Две девушки, ночующие в детской, потихоньку поднимаются с войлоков, разостланных на полу, всемерно стараясь, чтобы неосторожным движением не разбудить детей. Через пять минут они накидывают на себя затрапезные платья и уходят вниз доканчивать туалет.

Но дети уже не спят. Ожидание предстоящего выезда спозаранку волнует их, хотя выезд назначен после раннего обеда, часов около трех, и до обеда предстоит еще провести несколько скучных часов за книжкой в классе. Но им уже кажется, что на конюшне запрягают лошадей, чудится звон бубенчиков и даже голос кучера Алемпия.

По уходе девушек они в восторге вскакивают с кроватей и начинают кружиться по комнате, раздувая рубашонками. Топот, пенье песен, крики «ура» наполняют детскую.

– Чу, колокольчик звякнул! – сообщает Гриша, внимательно прислушиваясь.

– Запрягают – это верно! – подтверждает Степан, – еще намеднись я слышал, как мать Алемпию приказывала: «В пятницу, говорит, вечером у престольного праздника в Лыкове будем, а по дороге к Боровковым обедать заедем».

– Едем! едем!

Но восторги наши непродолжительны. Через четверть часа уже раздаются в коридоре шаги, заслышав которые мы проворно прячемся под одеяла. Входит матушкина наперсница Ариша и объявляет:

– Маменька велели сказать, что сейчас с розгой придут.

Разумеется, это только угроза, но она уничтожает всякий повод для дальнейших самообольщений. Как и в прошлые годы, нас засадят с утра за книжку и вплоть до обеда заставят томиться.

Утро проходит тоскливо. К счастью, Марья Андреевна на этот раз снисходительна и беспрестанно выходит из классной посмотреть, как бы, укладывая, не смяли ее «матерчатого» платья, которое у нее всего одно и бережется для выездов. Мы отвечаем уроки машинально, заглядывая в окно и прислушиваясь к шуму, который производят сборы.

Нетерпение наше растет с каждой минутой, так как все обещает, что поездка предстоит благоприятная. Отец еще за чаем объявил, что на дворе всего три градуса холода, а так как санный путь только что стал, то лошади, наверное, побегут бойко и незаметно доставят нас в Лыково. Ни одного ухаба, дорога как пол, в тихом воздухе гулко раздается звон колокольчиков и громыханье бубенчиков… Для таких несчастных узников, какими были мы, поездка в подобных условиях сама по себе представляла целую перспективу наслаждений. Ах, кабы поскорее! Поскорее бы вырваться из этого постылого Малиновца!

Наконец бьет час, подают обедать. Все едят наскоро, точно боятся опоздать; только отец, словно нарочно, медлит. Всегда он так. Тут, того гляди, к третьему звону ко всенощной не попадем, а он в каждый кусок вилкой тыкает, каждый глоток разговорцем пересыпает.

– А после обеда одеваться да умываться начнет! – ворчит сквозь зубы брат Степан.

И действительно, к трем часам вся семья, укутанная по-дорожному, уже в сборе в лакейской, а из отцовской спальни все еще доносятся звуки приводимого в движение рукомойника.

– Скоро ли? – в нетерпении кричит матушка.

Но вот укутали и отца. На дворе уж спустились сумерки, но у нас и люди и лошади привычные, и впотьмах дорогу сыщут. Свежий, крепительный воздух с непривычки волнует нам кровь. Но ощущенье это скоро уляжется, потому что через минуту нас затискают в крытый возок и так, в закупоренном виде, и доставят по назначению.

– Как бы ветер не разыгрался! – выражает опасение матушка.

– Не знаю, как сказать, – отвечает Алемпий, – крутит по дороге, да и сверху мжица мжит. Не впервой; Бог милостив!

– Еще бы! целый час папенька около рукомойника валандался! тут хоть какая угодно погода испортится! – негодует брат Степан.

– Цыц… постреленок!

До Лыкова считают не больше двенадцати верст; но так как лошадей берегут, то этот небольшой переезд берет не менее двух часов. Тем не менее мы приезжаем на место, по крайней мере, за час до всенощной и останавливаемся в избе у мужичка, где происходит процесс переодевания. К Гуслицыным мы поедем уже по окончании службы и останемся там гостить два дня.

Гуслицыны, бездетные старик и старуха, принадлежат к числу зажиточнейших помещиков нашего околотка. И Фома Алексеич, и жена его Александра Ивановна очень усердные прихожане, и потому церковь залита огнями по-праздничному. Почти все гости уж налицо: Пустотеловы, Боровковы, Корочкины, Чепраковы, майор Клобутицын и с ним человека четыре офицеров. Господа стоят впереди, одетые по-праздничному; глубина церкви кишит простонародьем. Служба происходит парадная, в так называемой «настоящей» церкви (у праздника), которая, по случаю зимы, через неделю закроется вплоть до Пасхи.

По окончании всенощной все подходят к хозяевам с поздравлениями, а дети по очереди целуют у старой полковницы ручку. Старушка очень приветлива, всякому найдет доброе слово сказать, всякого спросит: «Хорошо ли, душенька, учишься? слушаешься ли папеньку с маменькой?» – и, получив утвердительный ответ, потреплет по щеке и перекрестит.

В просторном доме Гуслицыных все уже готово к приему дорогих гостей. Стены (по-старинному нештукатуренные) и полы тщательно вымыты; в комнатах слегка накурено ладаном; по углам перед образами теплятся лампадки. В большом зале накрыт ужин, а для желающих подается и чай. Но конец вечера проходит тихо, почти в безмолвии. Во-первых, гости с дороги устали, а во-вторых, так уж исстари заведено, что большие праздники встречают в благоговейном умилении, избегая разговоров. В десять часов все расходятся на покой, причем только самым почетным гостям отводятся особые комнаты, прочих укладывают, как попало, по диванам и вповалку на полу.

На другой день с утра начинается сущее столпотворение. Приезжая прислуга перебегает с рукомойниками из комнаты в комнату, разыскивая господ. Изо всех углов слышатся возгласы:

– Параша! скоро ли умываться?

– Феша! где же мой корсет?

– Маланья, опять мочалку забыла?

А в зале, где разместили на ночь подростков, они повскакали с разостланных на полу пуховиков и в одних рубашках, с криком и хохотом, перебегают из конца в конец по неровной поверхности, образуемой подушками и перинами, на каждом шагу спотыкаясь и падая. При этом происходит словесная перестрелка, настолько нецеломудренная, что девушки, стоящие у рукомойников, беспрестанно покрикивают:

– Ишь ведь что говорят… бесстыдники!

Кстати скажу здесь: вообще в мое время дети были очень невоздержны на язык, и лексикон срамных слов самого последнего разбора был достаточно между ними распространен. К счастию, брань слетала с языка скорее машинально, понаслышке, вроде хвастовства, нежели сознательно, так что действительное значение ее оставалось загадкой. По крайней мере, мне помнится, что когда я, будучи десяти лет, поступил в московский дворянский институт, где всякое срамное слово уже произносилось с надлежащим смаком, то ровно ничего не понимал, хотя самые слова мне были давно известны.

По приезде от обедни начинается беспрерывная еда, так как в этом, собственно говоря, и состояло наше захолустное раздолье. За чаем следует закуска, которая не снимается со стола вплоть до обеда; после обеда особо подают десерт, затем паужин и т. д. до самой ночи. В особенности барыни, как усядутся в гостиной кругом стола с закуской, так и нй оторвутся от него. Изредка еда перемежается тем, что кто-нибудь из барышень или из офицеров сядет за старые клавикорды и споет романс. Любимыми романсами в то время были: «Прощаюсь, ангел мой, с тобою», «Не шей ты мне, матушка», «Что затуманилась, зоренька ясная», «Талисман», «Черная шаль» и т. д. Я, впрочем, не помню, чтобы встречались хорошие голоса, но хуже всего было то, что и певцы и певицы пели до крайности вычурно; глотали и коверкали слова, картавили, закатывали глаза и вообще старались дать понять, что, в случае чего, недостатка по части страстности опасаться нет основания. Заслышавши пение, маменьки выползают из гостиной в зал и устраивают уже настоящую выставку талантов, а солидные мужчины, неохотники до дивертисментов, забираются в биллиардную, где тоже ставится закуска и водка. У всякой барышни есть какой-нибудь танец, в котором она специально отличается. Верочка Чепракова танцует «По улице мостовой»; одной ручкой подбоченится, другую поднимет вверх и скруглит; затем поплывет по зале и пошевеливает плечиками, подманивая прапорщика Синеусова, который изо всех сил стучит сапогами, стараясь изобразить лихого русского парня. Феничка Боровкова отлично пляшет по-цыгански. Откинет головку назад, разбежится из одного конца залы в другой, потом обратно, потом начнет кружиться, а за ней то же самое повторяет прапорщик Завулонов, и никак не может Феничку изловить… Разумеется, покуда дочки показывают товар лицом, маменьки хлопают в ладоши и по очереди поздравляют друг друга.

Таким образом, утро проходит довольно однообразно. Гости, очевидно, еще не вошли в праздничную колею. Барышни, показавши таланты, начинают попарно ходить взад и вперед по анфиладе комнат, перешептываясь с офицерами; маменьки, похваставшись дочерьми, снова присаживаются поближе к закуске; даже между детьми оживления не видать. Хотя старая полковница уже несколько раз предлагала им побегать и поиграть, но они не успели еще возобновить между собой знакомства, прерванного продолжительным уединением, в котором их держала все лето сельскохозяйственная страда. Чинно и смирно бродят они следом за барышнями и рассказывают друг другу небылицы в лицах. Ваня Боровков сообщает, что ихний кучер Пармён недавно на всем скаку зайца кнутом пополам перерезал; Сашенька Пустотелова – что у них корова Белогрудка целых три года пропадала, и вдруг прошлым летом пошли в лес, а она забралась в самую чащу и уж с тремя телятами ходит.
<< 1 ... 88 89 90 91 92 93 94 95 96 >>
На страницу:
92 из 96