Оценить:
 Рейтинг: 0

Мои любимые чудовища. Книга теплых вещей

Год написания книги
2015
Теги
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Ну да, ну да. Если бы он тратил столько времени на каждый метр, – ответил Клёпин со смешком, – он бы за все эти годы написал только… лингам… у Адама.

– Что такое лингам? – спросил я, смутно догадываясь, что «лингам» вряд ли окажется предметом одежды или измерительным прибором.

– Лингам – это на санскрите «фаллос».

Я знал, что такое «фаллос», но на всякий случай спросил и про него.

– Фаллос? Ну… Писька.

Вялкин криво ухмыльнулся, а я захохотал. Этот переход от Сикстинской капеллы и санскрита к «письке» был вполне в духе Клёпина.

– Слушай, Витек, – Клёпин тоже пришел по делу, – я вот подумал: маловато ведь помещение для выставки.

– А тебе что нужно? Стадион? Космодром? – раздраженно спросил Вялкин.

– Может, не стадион. Но все равно. Пойми: в давке никто ничего не разглядит.

– Какая давка? Чего давка? Зачем давка? – Вялкин был в полном изумлении. – Картины наши смотреть? Хорошо еще, если вообще кто-нибудь придет.

– Ну ты, Витя, так плохо не думай про наш народ. Простым людям тоже нужна красота. Узнают, что на выставке будет… Такого сроду не увидеть в советских музеях…

– Это ты о чем?

– Сам понимаешь. Метафизическое пространство. На дороге не валяется! Цвет, энергия. Высокая натура! Испания, Вавилон, космос, титьки… Сюр и секс!

– Что это у тебя через слово: «титьки», «письки», – в очередной раз фыркнул я.

– Мишаня, ты молодой, не знаешь элементарных вещей. Художник гиперсексуален. Леонардо тоже любил порники. Почитай Фрейда, Юнга. В искусстве повсюду фаллические символы.

– И у Айвазовского?

– Везде. Вот, смотри.

Клёпин сделал шаг в сторону стола, взял линейку и показал на репродукцию картины Пикассо «Обнаженная. Я люблю Еву». Собственно, говорить здесь о Еве имело смысл, только поверив художнику на слово. Это была одна из тех кубистских работ, где фигура только готовилась возникнуть из ломанной игры граней, дуг, углов и цветовых объемов. Тем не менее, картина называлась так, а не иначе. Клёпин поднял линейку, как указку и повел вдоль репродукции.

– Вот. Смотри. Тут. Вот голова. Здесь рука. А отсюда, – линейка задержалась на одной из граней и подчеркнула ее несколько раз, – вот отсюда он и поливает.

– Да-а, Сережа… – сейчас смеялся уже и Вялкин (я не смеялся; только вздрагивал – кажется, у меня начались корчи). – Вообще-то это девушка.

– Да какая разница?

– Такая разница, – всхлипывал я, – что у девушки не может быть фаллических символов.

– Тем хуже для нее, – Клёпин был невозмутим. – Между прочим, Фрейд находит эти символы повсюду.

Клёпин странно посмотрел на линейку и положил ее на стол. Мне показалось, что сейчас он пойдет мыть руки. Но он продолжал:

– Вот возьмем, к примеру, числа. «Один» (Клёпин торжественно поднял палец) – это же фаллический символ! А «два»…

– …это два фаллических символа, – сказал я сдавленным голосом. – Я больше не могу. Я домой пойду.

Утер слезы, надел куртку, попрощался и вышел на улицу. Уже стемнело. В депо за гаражами два трамвая уютно светились изнутри, словно китайские павильоны. Трамваи-инвалиды вмерзли в синий полумрак.

5

Мне так и не удалось ничего сказать Вялкину. Видимо, и не удастся. Оттого ли, что опять угрожающе нависла эта неопределенность, из-за мартовского ли холода, мое веселье поблекло и пропало.

Когда я вошел в свой подъезд, вся темнота пустынных улиц, все уныние последних недель зимы были у меня в крови, в мыслях, в глазах. «Ты чего такой зеленый?» – спросила мама. «Ничего не зеленый», – сказал я и пошел к себе в комнату.

В этой комнате все устроено по мне. Когда бывает плохо, я не обращаю на комнату внимания, просто знаю, что лучше быть здесь, чем где-то еще. Не включая верхний свет, я подошел к письменному столу, отодвинул стул и сел. За окном исходил формалиновым светом фонарь, один на весь двор. На крыше соседнего дома чернела пустая пожарная башня. Голые ветки березы дрожали, маясь на ветру. Снега не было.

Я вдавил кнопку настольной лампы и как-то сразу успокоился. На столе лежал желтый том «Древнекитайской философии», два карандаша, ластик и чистая четвертушка ватманского листа. Отодвинув книгу, я положил перед собой бумагу, взял остро заточенный карандаш и без малейших раздумий провел маленькую легкую дугу. Никакой идеи не было. Пока это могло быть чем угодно. Но по-моему это была бровь. «Кровь, любовь»… Рядом появилась еще одна, вздернутая. Глаза. Чуть раскосые. Наметил зрачок, штрихами оттенил влажные блики. Хотя я не был сонным или вялым и пять минут назад, теперь чувствовал, что просыпаюсь. Узкий нос с еле заметной горбинкой, прядь волос на лбу. Мягкие, готовые улыбнуться губы. Во мне росло нетерпение. Наскоро набросал контуры плеч (левое заметно выше правого), оттенил груди, наметил кисть тонкой руки. Вернулся к лицу и, тщательно накладывая друг на друга кисейные сетки штрихов, оживил губы.

Эту девушку я знал. Это была не Кохановская, не Маша или другая бывшая одноклассница. И все же мы были знакомы с незапамятных времен. Она проникла сюда из сна и в первый раз была так на себя похожа. Теперь рисование напоминало разговор, тихий шепот, неслышный для посторонних. Все стало на свои места. Я видел новую картину, которую успею написать до выставки. А еще – и это было необычно – меня совершенно не волновало, кто и как это расценит.

В воздухе за окном вальсировали бесчисленные нарядные снежные хлопья. Это походило на замедленную съемку фантастического детского бала. Жизнь опять меня привечала и завораживала. Я смел со стола серые, чуть вязкие катышки ластика, оставшиеся после работы, собрал в горсть и пошел на кухню. Вымыл руки. Сел за стол. На кухне было светло – не по-моему, а по-домашнему, так даже лучше.

6

Назавтра в мастерской ДК имени В. П. Карасева я загрунтовал небольшой квадрат оргалита лучшим костным клеем. Стиснув зубы, безропотно выполнял все поручения. Писал на фанерном щите объявление о выступлении ансамбля «Ветеран». Вырезал из поролона яблоки и груши для детского спектакля, раскрашивал их красной, зеленой и желтой гуашью. Ходил на склад за казеином. Я знал, что никто и ничто не отвлечет меня от картины. Вдыхал остренький запах сохнущего клея и чувствовал, что каждая минута приближает образ из сна.

Всю неделю по вечерам после работы я задерживался под разными предлогами в мастерской. Бережно перенес рисунок на оргалит. Страшно было что-то потерять по дороге. Потом выпустил на палитру тугие глянцевые ростки масляной краски: белила, сажу, любимую титановую зеленую, жженую сиену… Запах в мастерской изменился.

На возникающей картине плыло серенькое, мокрое небо. Вдали виднелись полупрозрачные горы, незаметно переходящие в облака. Девушка из сна стояла за спиной седого старика с выцветшими глазами. Она шла за ним. Наверное, так весна идет за зимой или надежда за отчаянием. На ней было платье из сиреневой, слегка фосфоресцирующей ткани с зелеными прожилками. Ветерок шевелил темные волосы. На кого бы она так не смотрела, казалось – видит она только меня. Позади спутников росли два дерева: одно древнее, корявое, цепляющееся угловатыми ветками за небо, а другое стройное, застенчивое. Набухшие почки у старого дерева были изумрудными, у молодого – красноватыми.

Оставшиеся до выставки дни я смотрел на новую картину, и мой взгляд ложился на нее, как еще один, самый важный и чистый слой краски. Неделя с лишним прошла без паломничества к Вялкину и Клёпину. Что-то мешало идти к ним, говорить о том, что со мной произошло, показывать картину, выслушивать суждения. Лучше принести все в последний момент. А за два дня до открытия выставки я пошел навестить Фуата.

Фуат Шарипов был поэт и йог с вредными привычками. Он не разбирался в живописи, однако общение с ним почти всегда успокаивало и воодушевляло. Если, конечно, он был трезв. Возможно, дело было как раз во вредных привычках. То есть не в самих привычках, конечно. Зная о своей слабости, умный человек никогда не распаляется правотой, не лезет с нравоучениями. Он готов мириться, подшучивать над собой и над другими. Скажут, для этого не нужно обзаводиться вредными привычками. Ну да. Кому-то, может, и не нужно. Если вы способны оставаться легким человеком, сознавая свою непогрешимость, я вами восхищаюсь. Как говорится, так держать.

Поднявшись на третий этаж неприметной серой пятиэтажки, я позвонил. С минуту было тихо. Потом дверь открылась. На пороге стояла мать Фуата, опрятная старушка в белом платке. На лестницу вышел серый кот, похожий на маленькую дымную завесу, обогнул меня и потерся боком о ботинок. Кота Фуат назвал Конфуцием (по-моему, идеальное имя для любого кота). Все остальные в доме звали его Компутиком. Мать Фуата всегда хорошо меня встречала: я был единственным непьющим другом ее сына. В доме было чрезвычайно чисто. Беленые стены и потолки. Аккуратно застеленная кровать с тюлевыми накидками на подушках. Маленький коврик с рыжим оленем. В тишине звонко тикали ходики.

Я прошел в маленькую боковую комнатку. Фуат стоял у стены на голове. Или сидел. Все зависит от оценки головы. В комнате непротивно пахло потом и немного – шиповниковым отваром.

– Избушка, избушка, повернись к верху задом, а к низу передом.

– Аминь, – Фуат неторопливо встал, отряхнулся, отвел волосы со лба. Краска быстро сходила с его узкого индейского лица. Он напоминал долго постившегося коня: аскетически исхудавший, с подергивающимися большими губами и пышной вороной шевелюрой. – Здоро?во. Шиповник будешь?

– А чаю нет?

– Пока нет. Сейчас сделаем.

Фуат открыл форточку.

– Ладно, давай свой шиповник.

Фуат был старше Клёпина и гораздо старше Вялкина. Ему было без малого сорок. Но с ним я общался на равных. Не нужно было никаких знаков уважения, не следовало обходить какие-то темы, избегать тех или иных шуток или интонаций. Почему-то легче уважать человека, не настаивающего на уважении.

Фуат ухмыльнулся:
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4

Другие электронные книги автора Михаил Нисенбаум