Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Иван Никулин – русский матрос

Год написания книги
1943
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
3 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Эге! Да если тебе по всем этим адресам переписку иметь, контору заводить надо!

Тогда вступался Папаша:

– Ну, чего привязался! Сирота парень, не понимаешь, что ли? Только бы зубы поскалить. Не слушай, Вася, пошли ты его куда-нибудь…

И на этом разговор заканчивался, потому что по морским правилам вступать в пререкания со старшими не положено.

Своего Папашу моряки уважали. Да и как не уважать человека, который еще тридцать лет назад служил на эскадренном миноносце из дивизиона Трубецкого, ходил к анатолийским берегам, обменивался стальными приветствиями с «Меджидиэ» и «Бреслау», своими глазами видел трагедию Черноморского флота в новороссийской бухте. Папаша рассказывал, что и отец его служил во флоте, а дед – матрос гвардейского экипажа – носил георгиевский крест за оборону Севастополя.

– От него, от деда, и фамилия наша пошла – Захожевы, – говорил Папаша. – Идет это мой дед с Крымской войны, на груди у него крест, в кармане отставка по чистой, денег сто рублей наградных, а идти-то ему и некуда: сирота был. Зашел в одно село, остановился у колодца – воды хлебнуть. Смотрит – молодка с ведрами. Хорошая такая, белая да румяная. Дед-то был не промах насчет ихнего пола. «Дай-ка, – говорит, – ведро напиться». Слово за слово – разговор завел. «Муж-то где?» – «Да вот на войну ушел… Нет и нет!» – «Жалко мне тебя, – говорит дед. – Трудно по хозяйству без мужика управляться, да и скучно небось». Молодка в слезы. «Не говори! По ночам изведешься вся, до света глаза не сомкнешь». А дед знает, – хитрый был, – раз уж из бабы слезу вышиб, значит бери ее голыми руками. «Вот что, – говорит, – молодуха! Человек я бесприютный, но по хозяйству, между прочим, не хуже любого могу управиться. Деньги у меня есть наградные – коров пару взять можно да еще и коня. Бери-ка ты, молодуха, меня к себе в хату в помощники по хозяйству». А глаз у него карий, ус черный, волос русый, крест на груди, сияет, ленточки вьются, – да разве ж бабе тут мыслимо устоять? Она и спрашивает: «А, часом, муж вернется?» – «Дай бог ему вернуться. Пусть возвращается, тогда я уйду. Слова не скажу, уйду». – «А он обижаться будет, побьет меня». – «Вот дура баба! Да разве севастопольский герой на севастопольского героя обижаться может?» Словом, уговорил. Стали жить. Муж так и не пришел, остался мой дед в том селе навсегда. А как соседи звали его «Захожий», то и фамилия наша такая пошла – Захожевы…

У Папаши в запасе было бесчисленное количество самых разнообразных историй, морских преданий – порой забавных, порой таинственных и страшных. Рассказывал он охотно; моряки слушали внимательно, боялись проронить слово, и это льстило ему.

Моряки спрашивали:

– Так, может быть, твой дед самого Кошку видел?

– Вот так раз! – восклицал Папаша. – Конечно, видел! И Кошку видел, и Дашу, и Нахимова, и Корнилова, и Тотлебена. Всех видел! Нахимов сам к награде его представлял!

Пришел проводник, затемнил окна, зажег электричество. Папаша набил свою трубочку, раскурил ее.

– До Крымской войны еще было. Плавал дед на фрегате под парусами. Пошли однажды к турецкому берегу. Какое уж у них было задание, сказать не могу, но только пошли. Через сутки дед командиру докладает: «Ваше высокоблагородие, неладно идем. Ни одной крысы на корабле нет – все на берегу остались. Нынче нарочно кусок сала на ночь под койку положил – целехонький». Командир строгий был, рассердился. «Глупости болтаешь! Молчи, не смей команду смущать!» Матросское дело известное – повернулся дед кругом и слова не сказал больше.

Ночью заступил на вахту. Ветерочек тихий, двух баллов нет, луна такая – глазам больно! И вдруг видит дед – идет встречным курсом парусник. Только было крикнуть хотел, доложить – да и сообразил: как же так парусник прямо встречь ветра идет? Глянул еще – ноги подкосились. Буруна нет! Корабль-то идет, а буруна нет! И близко прошел, совсем рядом, метрах, может быть, в пятидесяти. Без огней, палуба пустая, на мостике стоит какой-то человек не человек в белом балахоне… А когда опомнился дед – парусника не видно, ровно растаял. А за бортом жалобно плачет кто-то. Голос тонкий…

Морякам так и не пришлось услышать конец этой таинственной истории – поезд загудел, приближаясь к станции. Это была последняя станция – здесь пассажирское движение заканчивалось. Дальше ходили только военные эшелоны. Морякам предстояло пробираться к фронту оказиями.

Станция, погруженная в беспросветную тьму, была забита военными, возвращавшимися из госпиталей, командировок. Оки атаковали каждый состав, идущий к фронту. Гудки паровозов, лязг буферов, топот ног, крики, ругань. Никулин посмотрел, послушал, покачал головой:

– Нет, друзья, так дело не пойдет. Если будем действовать вразброд, просидим на этой станции дня три. Надо командой действовать. А ну, стройся!..

Построились, рассчитались по порядку номеров.

– Вот что, – внушительно сказал Никулин. – Мы – команда. Понятно? Едем из одного госпиталя. Я – старший. А теперь пошли к военному коменданту требовать немедленной отправки.

Хитрость удалась. Увидев двадцать пять молодцов в морской форме, комендант спорить не стал.

– Этих отправить немедленно! – сказал он помощнику.

К отправке на юг готовился грузовой эшелон, в котором было два полупустых вагона. Моряки заняли один из них.

Помощник коменданта сказал:

– В этот эшелон мы вообще никого не сажаем. Военный груз. А поскольку вы команда, сделали исключение. Заодно будете охранять эшелон в пути. Вот только вы без оружия.

– Не беда! – весело ответил Никулин. – Мы и голыми руками в случае чего.

Мог ли он думать, что слова его окажутся пророческими!..

На фронт! На фронт!

Славно пахнет по ночам кубанская степь! Никулин и Захар Фомичев сидели, свесив ноги, в открытых дверях теплушки, вдыхая этот грустный, тонкий запах полыни и увядающих трав. Остальные моряки давно уже улеглись спать.

– И вот получаю в госпитале письмо, – глухим грудным голосом рассказывал Фомичев. – Конверт как конверт, самый обыкновенный, а у меня сердце падает. Боюсь открыть. Чую – плохое письмо.

– Это бывает, – согласился Никулин. – Вроде как слезой оно пахнет.

– Не слезой, а кровью, – строго поправил Фомичев. – Если бы только слезой, то я бы стерпел. А то – кровью…

Он замолчал, прислушиваясь к шуму колес. Над степью в темно-прозрачной высоте сияли осенние звезды, порой они застилались дымом от паровоза.

– Кровью! – твердо, с напором повторил Фомичев. – Жена писала в этом письме, что Колю да Ксюшу, ребятишек моих, убили фашисты, а самоё искалечили. Навек нечеловеком сделали. Вот что в нем было, в этом письме…

Помолчали еще. Мелькнул какой-то разъезд, а может быть, путевая казарма – не разберешь в темноте. Коротко и гулко прогудел под составом железный мост, и опять говор колес стал монотонно-ровным.

– Как же теперь жить думаешь? – спросил Никулин.

– Не знаю, – ответил Фомичев. – Сердце пекёт – нет терпения. И днем пекёт и ночью. Я вот парень здоровый, одной рукой два пуда кидаю, а, между прочим, смирнее меня парня не было. Чистый телок… Бывало, какой пьяный начнет задираться, я не связываюсь, скорей в сторонку, хотя этого пьяного одним пальцем пришибить могу. «Ну его, – думаю, – к бесу, подальше от греха…» А как письмо получил – сам себя не узнаю. Сделался я ужасно свирепый, ну, чисто зверь. В России сейчас дюже много людей таких, у которых сердце пекёт…

– Это верно, – задумчиво сказал Никулин. – Теперь таких людей много…

Откинувшись в глубь вагона и загораживаясь от ветра плечом, он закурил. Ветер срывал искры с горящей папиросы, мгновенно гасил их.

– Теперь у меня одна думка, – снова начал Фомичев. – У меня думка фронтовая: подраться с ними, с фашистами. Ох, уж и подерусь! Что мне, пулемет ихний страшен? Или танк? Да я теперь один пойду на целый бронепоезд. И жив останусь! Я теперь военную хитрость понимать научился. Вот удивительное дело – до этого самого письма не было во мне никакой военной хитрости. Лежал в нашем госпитале один лейтенант пехотный, хороший человек. Бывало, скажет: «Фомичев, вот тебе тактическая задача: фланги такие-то, огневые точки там-то, здесь мельница, здесь, к примеру, овраг. У противника рота, у тебя два взвода, ты наступаешь. Что надо делать, с чего начинать?» А я лупаю глазами и ничего сообразить не могу. А вот после письма я об одном только думать стал – как бы фрицев бить половчее, поспособнее. Лежу и думаю: «Буду на фронте. Пойдут, скажем, на меня три танка, а сбоку ихний пулемет работает. А справа – ложбинка…» Закрою глаза, и так это все мне ясно привидится, ну, как на самом деле! И сразу соображение является, что и как делать. Сколько я таким манером передумал – сосчитать невозможно. Лежу, а сам и с танками воюю, и с мотоциклистами, и с кавалерией. Встретились мы как-то в саду с лейтенантом. Он опять задачу мне: «Решай, – говорит, – Фомичев!» Я ему враз все решил и все обсказал, он даже удивился. «Это, – говорит, – хоть и не совсем по военной науке, зато очень здорово. Этак, – говорит, – ты бы, Фомичев, обязательно добился победы». С тех пор какую задачу даст, я по-своему враз решу. Очень он был довольный, лейтенант этот. «Тебе, – говорит, – Фомичев, надо на командные курсы, у тебя, – говорит, – от природы дюже замечательная военная хитрость». Он думал, что от природы, а того не знал, что меня военной хитрости фашисты обучили, когда Колю и Ксюшу в землю закопали да жену искалечили. Вот она в чем, наука моя! Теперь на фронт с такой думкой еду – сто фашистов положить. Сотню положу, тогда и погибать можно, а раньше мне погибать нельзя. Мой счет – сотня!

Никулин одобрил:

– Думка очень правильная. Сотня – это хорошо…

– А твоя какая думка? – спросил Фомичев.

– Моя? – усмехнулся Никулин. – Моя думка такая: что ни больше их положить, то лучше. Моя думка, чтобы они на весь век свой закаялись к нам в Россию ходить, да и детям бы своим и внукам заказали. А погибать я не собираюсь, мне после войны учиться надо. На военного инженера пойду учиться.

Фомичев, в свою очередь, одобрил думку Никулина, посидел еще немного, а потом улегся в глубине вагона рядом с Папашей на свежем сене.

Никулин остался один. Он сидел на ветру, смотрел в небо, где горели осенние звезды и слабо белел Млечный Путь. Мысли его были ясны, широки и просторны. Думал он о себе, о Фомичеве, о России. Ведь Россия, родная страна, – это не просто земля между Тихим океаном и Черным морем; это миллионы жизней в прошлом, миллионы жизней сейчас и миллионы жизней в будущем. Были предки и будут потомки, а он, Иван Никулин, лишь среднее связующее звено между ними. Жизнь – река, никогда и нигде не обрывающая своего течения. Эта простая мысль взволновала Никулина, потому что в глубине своей таила еще одну мысль – о личном его бессмертии. Он принял жизнь от своего отца и передает своему сыну, значит обрыва нет!.. Ему стало хорошо, тепло и светло на душе. «Так и есть! – прошептал Никулин. – Где же он, обрыв? Нет его!» Потом мысли Никулина перешли на врагов, и он усмехнулся презрительно. «Хотят погубить Россию!.. Да как же ты ее погубишь, если и одного-то отдельного человека начисто убрать с земли нельзя – все равно останется в детях!»

За спиной Никулина в темной пахучей глубине вагона с заливом, с присвистом храпели моряки, а кто-то один все ворочался, тяжко вздыхая.

– Фомичев! – негромко позвал Никулин. – Или блохи заели?

– Не спится, – отозвался Фомичев.

– Все хитрости военные придумываешь, – засмеялся Никулин. – Давай спи, рассвет скоро.

– А ты сам?

– Я командир, – пошутил Никулин. – Мое дело известное – вахту держать до утра.
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
3 из 7