Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Вот пришел великан (сборник)

Год написания книги
2010
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 27 >>
На страницу:
5 из 27
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Уцепившись за мое плечо, Кубарь сжался на сиденье, и в его растопыренных глазах я видел восхищение, испуг и просьбу. Сиди, Кубарь! Сиди! С тобой ничего не случится, я хороший шофер. Я научился ездить давно, еще во время войны в тылу у немцев в Прибалтике, когда командовал партизанским отрядом. В нем находились одни военнопленные, бежавшие из немецких лагерей. У каждого из них, когда он набредал на отряд, в глазах было почти то же самое, что сейчас у тебя, – восхищение, мольба и страх, но я принимал этих людей без анкет и допросов, потому что сам был таким, и глаза их успокаивались. У нас хватало оружия, еды и злости, но я понимал, что рано или поздно страх вернется в глаза каждого. Мы все это знали, и поэтому комиссар отряда – тоже бывший военнопленный – политически неуязвимо обосновал нашу задачу: как можно дольше держаться в тылу отступающих немцев и бить их. И мы держались до самой Пруссии. Там нам уже некуда было «стратегически отходить», и канун великой своей Победы мы встретили с восхищением, мольбой и страхом в глазах… Ты сиди спокойно, Кубарь! С тобой ничего не случится, я хороший шофер: после войны я два года водил в тундре трактор – это тоже что-нибудь да значит! Но я не об этом. Я о человеческих глазах, Кубарь! Ты знаешь, с каким полуночным вниманием ящеров глядели на нас «смершовцы», когда задавали вопрос, почему мы остались живы? Что им можно было ответить? Но им отвечали, да еще как! Ведь мы-то верили в правду, в Ленина, в добро, в день. И чтобы вынести побои, оскорбления и унижения, обязательно нужна была такая вера. Иначе нельзя было выжить и одного дня, я хорошо знаю это по немецкому лагерю. Ты понимаешь, о чем я, Кубарь? О том, что в «своем» лагере я не имел права на такую веру. Только я один, потому что это право у меня украл Косьянкин, когда я был еще ребенком. Вот тогда-то, Кубарь, я и почувствовал себя виновным. Виноватым перед Ракитным, перед дядей Мироном. Мертвый, давно расстрелянный, он встал передо мной как искупление и возмездие. Тут, в «своем» лагере, я приблизился к тому водовороту несправедливости, надругательства и лжи, в который был ввергнут дядя Мирон, и сознание своей невинной вины заменило мне то, что когда-то украл у меня Косьянкин. Я почти легко перенес свой лагерь, потому что когда сдавал, дядя Мирон – он днем и ночью незримо стоял в двух шагах от меня – спрашивал:

– Ну как, селькор? Не удалось схомячиться?

– Ничего, – отвечал я. – Ты не беспокойся. Я вынесу. Все вынесу. И даже то, что вынес ты, – расстрел. Ты не беспокойся!..

– Ну-ну! – говорил мне незримый дядя Мирон.

Так я зарабатывал себе его прощение.

Но дело не в том, Кубарь. Сейчас главное – твои глаза. На своем веку я много повидал человечьих глаз. Я знаю, какими зрачками, когда и кто нацеливался в чужое сердце и убивал его бесшумно, наповал. Такие глаза были только у бериевских молодчиков… Да, я хорошо знаю человечьи глаза! Твои проглядываются до самого донышка, потому что ты ракитянский Кубарь, Кузяка, Кузилище, и ты, стало быть, сказал правду – дядя Мирон жив. Жив! Его никогда не расстреливали за меня, он строит новую хату под черепицу… Ты понимаешь, Кубарь, что произошло? Тогда в тундре дядя Мирон – тот дядя Мирон, расстрелянный – простил меня, и мы помирились с ним. Мы стали с ним там друзьями. Но сейчас я не знаю, как быть с живым дядей Мироном, с лысым мирошником, строящим новую хату… Я не знаю, Кубарь, чего во мне больше – безотчетной, нужной мне радости тому, что дядя Мирон жив, или горькой обиды к нему за тот свой ночной уход из Ракитного, за то, что с тех пор я пропал для матери без вести. Лишь в сорок седьмом году, когда мы уже помирились с мертвым дядей Мироном, я решил объявиться и послал ей письмо из лагеря. Через два месяца я получил из Ракитянского сельсовета «Справку, выданную в том, что Останкова Пелагея Афанасьевна скончалась в одна тысяча девятьсот тридцать восьмом году и похоронена на погосте в селе Ракитное Медведовского района К…й области». Справка была со штампом и круглой гербовой печатью. Подписали ее председатель Ракитянского сельсовета Д. Останков и секретарь М. Останкова… И вот я не знаю, Кубарь, что мне сейчас делать, как быть с живым дядей Мироном, с лысым мирошником, строящим новую хату под черепицу!..

– Вон туда, – сказал Кубарь, и я сбавил скорость, потому что нужно было сворачивать на Покровский двор. Раньше, при мне, к нему вела с выгона широкая аллея. Это тут я когда-то сверзился с дуба, куда лазил за грачиными яйцами. Теперь дубов не было, но прогон аллеи остался. Он шел под уклон, и я ехал тихо-тихо, потому что стали показываться верхушки хат села. Оно медленно воскресало передо мной, и сердце у меня поднималось вверх, к гортани, как будто я опять бежал в ту последнюю свою атаку под Великими Луками или сызнова выслушивал слова начальника лагеря о своем освобождении и о том, что теперь я имею право обращаться к нему по имени «товарищ».

Покровский двор… Вот они, бывшие барские конюшни под зеленой жестью! За ними сейчас покажется сад, обнесенный каменным валом. Если залезать в пролом вала от речки, то «патошые» яблоки будут с правой стороны, а дули с левой. Я миновал конюшни и выехал на пологий, голо зеленеющий склон. От сада и помину не было. Я увидел внизу речку – голенькую, как холст, и увидел село – справа и слева. Оно проглядывалось насквозь – хаты, хаты и хаты, побеленные, под соломенными крышами, наши, прежние, свои. Все тут было моим родным, ракитянским, все стежки-дорожки, все холмики и овражки. И ни единого деревца, ни одного кустика – нигде!

– А вон лектричка, – сказал Кубарь. – Работает. На ферму все не намелется…

Но я видел ее и сам – белесый, будто заиндевевший сарай на берегу речки. Из села к нему сбегали столбы с обвисшими проводами. В закатном солнце провода сияли накаленно золотисто, и так же сияла солома, раскиданная вокруг мельницы. Я ехал на нейтральной, катился прямо в мельницу, в сумеречный квадрат открытых дверей. Там стояла подвода с мешками, и я затормозил рядом с нею.

– Пойдем вместе, – сказал я Кубарю. Я хотел, чтобы он шел впереди, но ему нравилось идти сбоку, и тогда я взял его за руку. Мельницу наполняли три сказочные стихии – широкий и мягкий гул жернова, сытно-хмельной и теплый запах свежей муки и мерклый свет электрической лампочки, запорошенной мучной пылью. «Отчего же это он облысел? – с обидой подумал я о дяде Мироне. – Тут можно до ста лет прожить… и построить не одну хату…»

Жернов возвышался в глубине сарая маленьким лобным местом. Вокруг него беспорядочно валялись мешки. Четверо незнакомых мне ракитят сидели в уголке, занятые не то картами, не то выпивкой, – я не успел разглядеть это, потому что увидел дядю Мирона. Он выглянул из-за жернова, махнул рукой тем четвертым и, будто не замечая меня, как не замечают некстати нагрянувшее начальство, наклонился над неполным мешком. Дядя Мирон… Старый. Живой! Я выпустил руку Кубаря, набрал в грудь воздуха и пошел к жернову. Дядя Мирон стоял ко мне боком и впустую, для виду, теребил огузок мешка. Я видел его безбородое обветренное лицо, кончик хитро прищуренного глаза, старчески лоснящийся нос. «И пусть живет хоть до ста! Хоть до двухсот! И что хату новую строит – тоже хорошо. Хоть две!» – думал я, а он все теребил и теребил мешок, и тогда я остановился и сказал:

– Здравствуйте, дядя Мирон!

Нас разделяли шага два, как и тогда на льдине. Дядя Мирон поднял лицо и выпрямился. Я стоял, прижав руки к бокам, а он свои пошлепал об полу кожуха и спрятал за спину.

– Не признаю чтой-то, – смущенно сказал он, клоня голову то вправо, то влево. К нам подошли те четверо и заинтересованно встали у жернова.

– Я Кузьма, – сказал я.

– Ага. Так-так, – сказал дядя Мирон, глядя на меня с напряженным любопытством. Я видел, что он не узнает меня, и ничем не мог помочь себе: язык мой онемел. – Так-так, помню, как же… Только вот хвамилие вылетело из головы. Вроде бы тот и вроде бы нет…

– Я Кузьма Останков. Гришакин сын, – сказал я.

Мало ли каких слов я ждал в ту минуту, но из этого ничего не сбылось, – дядя Мирон не сразу, молча и дробненько пошел ко мне, глядя куда-то в угол мельницы, и лицо его было белым, как мука. Я не знал, с чем он шел, и поэтому не двигался с места. Он подступил ко мне вплотную и не то сказал что-то, не то охнул, и голова его очутилась у меня под мышкой, – до такой степени, оказывается, дядя Мирон был мал ростом. Я обнял его за плечи и зажмурился…

Потом мы стояли друг против друга, и дядя Мирон водил по моему лицу шершавой, как брезентовая варежка, ладонью и спрашивал:

– Да ты чего это? Слышь?

– Это так, – сказал я. – Сейчас пройдет…

– Племяш, сгреб его мать! – плачуще сказал дядя Мирон всем, кто был на мельнице. – Я сразу признал, как только увидел. Он, думаю! Так оно и вышло… Племяш!..

Они, оказывается, выпивали и не кончили, – в бутылке, спрятанной за мешками, оставалась еще добрая половина сизовато-золотистой мути.

– Первачок! – ласково сказал дядя Мирон. – Давайте-ка на радостях…

Он примостился на поваленный мешок и откинул полу кожуха, чтобы на нее сел я.

– А то обмучнишься.

Дядя Мирон, конечно, видел, что моим заношенным спортивным брюкам и черт не сват, но дело было не в муке, и я сел на его кожух и благодарно ощутил локтем тугой и крепкий дядин бок. Те четверо сели напротив нас. Они были моложе меня, и я никого из них не знал. От их фуфаек и кепочек попахивало запчастями – наверно, парни работали шоферами или трактористами.

– Наши ракитянские все, – сказал дядя Мирон, хотя я ни о чем не спрашивал. – Это вот Шурка, младший свата Сергеича, это Андрюха Захарочкин, а это внуки Петички Останкова. Что бурдастым дражнили. Не помнишь?

Все засмеялись, и внуки Петички бурдастого тоже.

– Ну, побудем живы! – серьезно и строго сказал дядя Мирон. Правой рукой он подносил ко рту разлатую, голубого стекла странную рюмку с выступами по бокам, – я только потом догадался, что это лампадка, – а левой стаскивал с головы картуз. Ему хором сказали: «На доброе здоровье», все, кроме меня, потому что я смотрел на его голову – совершенно лысую, чистую и блестящую. Когда-то у него были не волосы, а грива. За это и дразнили его кудлатым…

Вторую лампадку выпил я, третью Шурка, потом Андрюха, а остатки прикончили внуки Петички бурдастого. Каждый, перед тем как выпить, говорил: «Побудем живы», а я сказал это дважды – первый раз дяде Мирону, а во второй самому себе и всем. Закусывали мы хлебом и салом. Хлеб был как хлеб: черствый, ржаной, а сало… другого такого на свете нету! Это то, что в Ракитном называют «любовчинкой». Это когда оно не толстое и не тонкое, но обязательно с мясной прослойкой и со шкуркой воскового свечения, опаленной ржаной соломой и омытой колодезной водой на Рождество. Оно непременно хранится в ивовом кошеле, в таком, что хотел сплести тогда дядя Мирон…

– Ну, как вы тут поживаете, а? – спросил я всех. Я спросил это негромко и доверительно, как спрашивает свой у своих о давней тайне, в которой все замешаны и заинтересованы поровну. Я спросил и напрягся, готовясь услыхать некую горькую правду, скрытую под чешуей ракитянских афоризмов, как луковица под кожурой, но внуки Петички бурдастого охотно и беззаботно сказали слаженно:

– Ничего живем…

– Жизнь, брат, наклюнулась правильная! – раздумчиво сказал вслед за ними дядя Мирон и неожиданно отшатнулся от меня и крикнул: – А ты чего прилез сюда? Ну чего? А?

Я положил на место недоеденный хлеб и начал медленно вставать, чтобы освободить полу дядиного кожуха. Я уже встал и только тогда взглянул на дядю Мирона. Он смотрел в сторону жернова. Там стоял Кубарь.

– Он со мной, – невнятно сказал я и сел. – Дорогу показал…

– Это дело другое, – извиняюще сказал дядя. – Тогда пускай побудет…

Надо было выпить, и я встал, чтобы пойти к машине за коньяком, но дядя Мирон поднялся со мною разом и сказал:

– А я ить писал тебе. Два письма писал и одну телеграмму отбивал!

– Куда? – удивился я.

– Да туда. На Север… Мне тогда из сельсовета письмо твое передали. Насчет матери ты справлялся… Служил там, что ли, при лагерях?

– Н-нет, – не сразу ответил я.

– А хоть бы и служил. Какая ж оказия! Не один ты там служил, – сказал он.

Кубарь, наверно, не помешал бы нам, но дядя Мирон захлопнул перед ним дверку машины и приказал мне ехать.

– Выгоном давай, низом завязнем.

– Я знаю, – сказал я.

– Не забыл?

– Нет. Ничего не забыл…

Он сидел прямо, оценивающе и по-стариковски суетно следя за моими руками, за рычажками и указателями распределительного щита, – а умеешь ли ты, дескать, справляться, – и от этого и я не вовремя переключал скорости и ехал рывками. На выгоне стрелка спидометра плавно всползла на «80», и дядя Мирон, успокоенный, откинулся на сиденье.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 27 >>
На страницу:
5 из 27

Другие аудиокниги автора Константин Дмитриевич Воробьев