Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Очерки о старой Москве

Год написания книги
1881
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
9 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Ну, уж это твое дело… Теперь там на лестнице поверенные стоят. Да ты не бойся: не от иверских – тех уж нет, – теперь все новые, хе, хе, хе.

– Кипарисыч, – говорит молодой купец иверскому юристу, прозябшему до костей у ворот московского трактира, – говорят, вашему брату последний конец пришел.

– Верно, господин коммерсант.

– Что ж, ведь замерзнешь без дела-то.

– По теории вероятностей должен замерзнуть.

– Ты бы к чему-нибудь пристроился. Говорят, еще на Хитровом рынке вашим братом не гнушаются.

– Что ж ты смеешься надо мной? Твой отец не только мной не гнушался, а когда его в яму тащили – в ногах у меня валялся. Выручи! Эх ты! Может быть, ты мне обязан, что капитал у тебя есть. Погоди, вспомнишь и нас! Мы самим богом были устроены для вашего купеческого нрава, а с новыми вам придется побарахтаться. Dixi![14 - Я сказал (лат.).].

– Это насчет чего?

– А насчет того, что ты, немилосердный человек, смеешься над умирающим.

И комиссары московские перемерли, и кипарисычи, и все члены иверской консультации отошли в вечность, но на почве, которую они возделывали и удобряли и на которой в былые времена произрастало «крапивное семя», – прозябло новое растение, не значившееся прежде в юридической ботанике и названное при своем появлении «аблокатом»[15 - Аблокат – искаженное «адвокат».].

Аблокат не имеет ничего общего с людьми, аккредитованными судом и институтом присяжных поверенных. Он торгует без патента. Между ними есть незрелые шантажисты, деяния которых не предусмотрены законом, но деяния эти заставили бы содрогнуться иверского юриста.

Об этих общественных деятелях впереди мое слово.

II

Широкие натуры

Немилосердный коммерсант, смеявшийся над умирающим иверским юристом Никодимом Кипарисовым, принадлежал к широким купеческим натурам.

То время было время широких натур, почти уже не существующего теперь типа загульных людей. Широкая натура появлялась тогда и в образе промотавшегося интеллигента, прислонившегося к загульному купцу в качестве «дикого барина», с обязанностью откупоривать бутылки, играть на гитаре, «выкидывать колена» и т. п., и в образе купца, разносившего публичные дома, и в образе художника, которому уже перестала повиноваться кисть, и в образе высокодаровитого артиста, пренебрегавшего преклонением пред его талантом народной массы, и даже в образе басистого дьякона. Широкую натуру в Москве уважали, она даже не теряла уважения и тогда, когда, растративши материальные, нравственные и физические силы, насидевшись в «яме» и навалявшись в больнице, становилась с нищими на паперти церковной.

– Ивана Семенова давеча видел: у Василья Блаженного на паперти стоит, – говорит купец соседу своему по лавке.

– Хорош?

– Весь распух, словно стеклянный стал, а духу своего не теряет. Увидел меня, словно бы маленько улыбнулся и сейчас опять в серьез вошел. Мигнул я ему, дескать, приходи… Не знаю, понял ли.

– Значит, гордости своей с себя не снимает…

– С отвагой стоит!.. Уж и туз же был!..

– Богатырь!..

Всякие безобразия и буйства, несмотря на строгие в то время порядки, проходили широким натурам даром. Разве какое-нибудь исключительное проявление дикого нрава вызывало протест со стороны графа Закревского, да и то кончалось большею частью только отеческим внушением.

– Ты опять! – встречает строгий граф широкую натуру, именитого купца.

– Виноват, ваше сиятельство!..

– Пора исправиться. Ты дурной пример подаешь своим детям.

Молчание.

– Ты уж седой!

– По родителю, ваше сиятельство: покойный родитель рано поседел.

– Ступай! Но чтоб больше этого не было!.. Стыдно! Ты знаешь, я не посмотрю, что ты…

Последняя фраза имела большое значение. В Москве тогда убеждены были, что граф Закревский имеет какие-то особенные бланки, по которым он может ссылать в Сибирь, постригать в монастырь и т. п.

Приходит широкая натура после генерал-губернаторского внушения в клуб.

– Ну что? – спрашивают.

– Ничего, разговор был самый обыкновенный… Про матушку спрашивал, – церковь ведь она тепереча строит… Ну, а после про это дело… «Мало ли что, говорю, ваше сиятельство, в своем саду делается…» – Ну, ничего, благородно обошелся… Мне вот только дьякона жалко. К Николе на Перерву его на исправление послали.

– А дьякона-то за что?

– Да вот изволите видеть: собрались мы у Назара Ивановича в саду. Ну, шум был… Что за важность! Ну, дьякон нам всем по очереди многолетие сказывал.

– Насколько я знаю, – вмешивается чиновник какой-то палаты, – он произносил многолетие не так, как следует.

– Обыкновенно как: кричал многая лета, а мы пели пьяные.

– Да, все это хорошо! Благоденственное и мирное житие – это бы ничего; а зачем он говорил: «на врагиже победы и одоление коммерции советнику…» Это весьма важно! Это ведь знаете…

– Да ведь ваш брат как пойдет привязываться…

– Да это не у нас, это в консистории.

– Ну, я там не знаю где, а только очень жалко! Этакого, можно сказать, удивительного баса и нашего друга… Ну, конечно, мы на Перерву-то к нему ездим, горевать там ему не дадим.

Большая часть притонов, где собирались по вечерам широкие натуры, теперь уже не существует; память об них сохраняется только в устном предании. То были: трактир у Каменного моста «Волчья долина», трактир Глазова на окраине Москвы, в Грузинах; кофейная «с правом входа для дворян и купцов» в Сокольниках; трактир в Марьиной роще и разные ренсковые погреба[16 - Ренсковые погреба – магазины, торгующие виноградными винами; всякое виноградное вино называлось «ренское» – искаженное «рейнское».], В этих притонах широкая натура пила «Лиссабон», приводивший человека в неистовство; пила шампанское, приготовлявшееся в городе Кашине, одной бутылки которого достаточно было для того, чтобы привести человека в остервенение; била половых, била маркеров, била посуду и зеркала, целовалась с арфистками, становилась на колени перед цыганками и щедро оплачивала зорко следившего за нарушением общественной тишины и спокойствия квартального надзирателя.

Бывали и такие широкие натуры, которые, как говорится, смешивали грех со спасением.

– Заходи завтра, Иван Левонтьич.

– Нет, три дня чертили, отдохнуть надо.

– Да завтра ничего такого не будет… Весь хор прокофьевских певчих только… попоют… а чертить не будем. Признаться сказать, матушка коситься начинает, в Воронеж на богомолье ехать хочет. «На год, говорит, от вас уеду».

И вот собираются вечером широкие натуры, садятся чинно в зале. Налево в углу в золоченых киотах «божье милосердие», направо стол, уставленный закусками и разной цветной и бесцветной жидкостью акцизно-откупного комиссионерства. Выходит «сама», внушительной полноты женщина, с заплывшими глазами и тройным подбородком, а за ней «матушка», худая, высокая старуха в темном платье и черном платке, говорит на «о».

– Фекла Семеновна, матушка… – вскакивает Иван Левонтьич.

– И ты, грешник, здесь? – полусерьезно относится к нему старуха – Ну, те молодые ребята, их и палкой можно, а ты уж…

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
9 из 12