Оценить:
 Рейтинг: 0

Портулан (сборник)

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Сокровищем оказался проигрыватель, с которого Большое Ухо смахнул покрывало. Приютившийся на подоконнике ящик впечатлял своим внешним видом. Его доисторический корпус располовинила внушительная трещина, а пластмассовая окантовка готова была рассыпаться даже от самого осторожного прикосновения.

Прежде всего я дунул на мертвых мух, убрав с подоконника целое кладбище. Затем с некоторой опаской открыл крышку и заглянул внутрь ящика. Предчувствие не обмануло. Я не посмел и тронуть обмотанный белой изолентой, словно бинтами, тонарм. Динамик (ткань разъехалась, на помощь порванному картонному конусу пришла все та же милосердная изолента) не внушал никакого доверия. «Блин» вертелся со скрипом, похожим на скрип, который в нашем Парке культуры каждую весну издавала карусель, когда эту рухлядь несколько раз прогоняли порожняком, прежде чем посадить на нее отдыхающих. Поставленная Слушателем пластинка полностью подтвердила мой скепсис. Басы не просто хрипели – уже с первыми аккордами Пятой Бетховена они явно добивались от нас того, чтобы проигрыватель немедленно оставили в покое. Однако Большое Ухо (в тот момент само воплощение блаженства) заставил меня прослушать все три части гудящей и отчаянно хрипящей бетховенской симфонии. Стопка конвертов, извлеченная затем из-под тахты, представляла собой настоящий винегрет из классики и советской эстрады. Вид некоторых обложек безошибочно указывал на место предыдущего их пребывания (впрочем, что только не отыскивалось тогда на вейских помойках). Наряду с Моцартом, Вивальди и Свиридовым мелькнули Эдит Пиаф, Мирей Матье и Валерий Ободзинский – типичный ассортимент, который совала под нос обывателю в семидесятые годы фирма «Мелодия». И вновь застонал ящик и, к ужасу моему, загремела Integrales Вареза. Мне некуда было деться. Большое Ухо потчевал своей демьяновой ухой с такой радостью и воодушевлением, что отказать ему мог бы только последний мерзавец. Между тем у ящика поднялась температура, его бока стали горячими: он явно находился на грани жизни и смерти. Однако я не решался вмешиваться. К счастью для умирающего механизма, возникший на пороге папаша Слушателя своей пьяной руганью выкинул нас с Большим Ухом на улицу. Таким образом мы с проигрывателем были спасены от скрябинского «Прометея».

VI

Заполучив собственный источник счастья, Слушатель навсегда оставил мою «Дайну» в покое. Время от времени я одалживал ему денег на покупку очередного диска в подвальном магазинчике «До мажор». Магазин не особо заботился о рекламе. Намалеванный на входной двери толстячок (по всей видимости, художник пытался изобразить любителя музыки) своим беретом, похожим на приплюснутый колпак, многими воспринимался как повар. Не менее безыскусно нарисованный проигрыватель, который он плотоядно разглядывал, вполне можно было принять за печь. Две лавки подвальчика разделялись широким проходом, в конце прохода оглушительно звенел кассовый аппарат. Упирающиеся в потолок массивные деревянные стеллажи были забиты пластинками до такой степени, что молоденькие продавщицы в попытке выдернуть требуемое то и дело прибегали к помощи посетителей. Возле одной из лавок встречала клиентов простенькая радиола – услужливостью этой Золушки с утра до вечера пользовались и продавцы, и клиенты. Хмурые работяги (формовщиков, сварщиков и слесарей приводило сюда неистребимое любопытство их жен), проверяя товар, ставили на нее летку-енку, бархатную Людмилу Зыкину, не менее бархатную Ольгу Воронец, а также хор имени Пятницкого. Выстраивались в очередь к радиоле и любители Дебюсси и Сен-Санса. Интеллигентность подобных меломанов проявлялась в изяществе, с которым, спускаясь по трем ступенькам, они приподнимали шляпы, приветствуя знакомых продавщиц.

Я не особо стремился к общению с обладателем древнего ящика, но все получалось как-то само собой. Тащась домой после уроков сольфеджио и бесконечных, словно прусская муштровка, прогонов этюдов Глиэра (шесть лет отсидки в душных классах музыкальной школы имени Балакирева начисто отбили во мне желание иметь дело с самой тоскливой из профессий – профессией музыканта), я встречал Большое Ухо возле «До мажора» – и не мог ему отказать. Помню, мы вместе меняли в магазинчике Бородина (из-за заводского брака на двух сторонах неосмотрительно приобретенного нами винила была «отпечатана» одна и та же Симфония № 2 «Богатырская»). Так как проданный нам ранее Бородин оказался последним, двум завсегдатаям любезно предложили на замену равного по цене Чайковского, тоже последнего и тоже с небольшим «брачком» – царапиной на стороне «А». Большое Ухо охотно забрал «Щелкунчика» и поведал мне о своем ноу-хау. Он обильно смачивал украденной у отца водкой водружаемые на «блин» диски, а заодно иглу – когда то и другое купалось в спиртном, шорох и треск значительно снижались.

Однажды он забрел на урок литературы с явным желанием вновь меня потрясти. Отцовский рубль я собирался потратить на более приземленные вещи – полный овсяного печенья кулек, лихо свернутый продавщицей универсама «Лакомка» (нас, вейских школьников, всегда восхищало умение этой грубоватой тетки за секунду мастерить из любого бумажного материала надежные пакеты для продуктов). Похожее на сплющенные лепешки овсяное печенье завозилось в город исключительно редко; как раз в тот день его и должны были доставить – вот почему я имел твердость отказать. Большое Ухо не унимался. Ему позарез нужен был Морис Равель – речь шла о пластинке, которую «чудом еще не купили». Все мои сомнения насчет популярности Равеля среди местных сантехников и крановщиков гневно им отвергались; Слушатель уверял: «Болеро» сграбастают в любую минуту те самые, вежливо приподнимающие свои шляпы типы, наведывающиеся в «До мажор» с такой же частотой, как и он сам. Литераторша терпела наш беспрерывный бубнеж не более десяти минут, затем мой дневник переместился на учительский стол, а Большое Ухо вообще выставили из класса с формулировкой «невероятная наглость».

VII

Не помню, примкнул ли в конце концов к стопке дисков под тахтой Слушателя и Равель, но вот со Стравинским случилась довольно неприятная история. Той весной я готовился навсегда распрощаться с опостылевшим музыкальным заведением, надеясь: Господь Бог поможет более-менее сносно отбарабанить на выпускных экзаменах две вещицы из баховской «Органной книжечки», и почти постоянно находился в лихорадочно-приподнятом настроении. Май в городе восторжествовал настолько, что празднично выглядели даже трубы вейского Радиотехнического завода. Мой рубль, присовокупленный к собранной Слушателем сумме, явился причиной нашего очередного похода в подвальчик. Большое Ухо страстно желал заполучить «Весну священную» и, как всегда в подобном случае, торопился, постоянно оглядываясь на своего спонсора, словно боясь, что я внезапно исчезну. День излучал оптимизм: зелень лезла из всех щелей, солнце, словно дробью, пробивало лучами любую тень. Нас уже ожидала дверь с поваром и печью и витающие под сводами магазина голоса эстрадных теноров. Вместе с Большим Ухом я переминался с ноги на ногу в очереди в кассу; я наблюдал за тем, как хватает Слушатель выданный аппаратом чек, как, шевеля губами, по своей врожденной привычке обращать внимание на цифры вникает в код. Не ведаю, сколько совершенно бесполезных сведений хранила его странная голова, но однажды на спор он по памяти бойко перечислил шифры случайно найденного им в заднем кармане собственных брюк чека на Восьмую симфонию Малера, упомянув даже самую незаметную маленькую букву в углу (стоит заметить: мы поспорили через полгода после того, как пластинка с Малером оказалась под его тахтой). Что касается Стравинского, «Весна священная» не без труда была выдернута со стеллажа тонконогой, как и магазинная радиола, ланью-продавщицей. Грустные глазки лани выдавали ее желание в данный момент ерзать на стульчике в каком-нибудь молодежном кафе и иметь свою голосовую партию в квинтете бойко стрекочущих подружек. Но, увы, девчонка возилась с каталогами, полными неведомых ей композиторов, двигала тяжелую стремянку, рылась на полках, вручала конверт двум соплякам в мятых школьных костюмчиках, а на вопросы других праздношатающихся субъектов «не завезли ли сегодня в магазин что-нибудь итальянское» голоском, который и не пытался спрятать вселенскую тоску, отвечала «нет, и не завезут».

Солнце, пятна, просветленные лица вокруг, как-то по-особому звонко работающие моторы автобусов и легковушек настолько заразили меня вирусом повсеместной бодрости, что я согласился сопровождать Слушателя до окраины. Мы решили здорово срезать путь, вот почему оказались в ловушке парка. Перед облупленным, словно яйцо, писательским бюстом шнурки кед Слушателя окончательно развязались. Большое Ухо все-таки вынужден был расстаться с «Весной», со вздохом передав ее мне (о, какой это был вздох!), и занялся торопливой шнуровкой.

Именно в этом месте, пройдя чуть вперед, я и наткнулся на флегматичную троицу, которая, развалившись на травке в тени тургеневской головы, уже закончила свое неторопливое дело. Бидончик был пуст, парни утирали губы. Я ощутил кислый, ни с чем не сравнимый запах местного пива.

– Иди-ка сюда, жиденок! – ласково позвали меня.

Слушатель издал стон раненого животного, а я, не зная, куда и девать конверт, вынужден был предстать перед восемнадцатилетними урками с их поистине волчьими улыбками. Оказывая мне честь, они поднялись и лениво отряхивались от прилипших травинок. То были славные представители городского дна, носители вейских воровских обычаев. Именно подобных модников (клеши с мешковатыми карманами, вместилищами кастетов, заточек и самодельных финок, расстегнутые до пупа рубахи) городская среда неизменно опутывала душераздирающими легендами. Все эти саги об отрезанных пальцах, содранной коже и тщательно упакованных в чемоданы человеческих останках мгновенно вспомнились мне – волосы мои встали дыбом. Большое Ухо за спиной словно перестал существовать – он куда-то аннигилировался. Блатные обступили автора этих строк с все той же грациозной леностью, присущей особо опасным подонкам.

– Дай-ка сюда конвертик!

Они всматривались в обложку (рериховский хоровод девиц и старцев на фоне перекрученного, созданного из желваков и наростов дерева, растопырившего во все стороны множество голых колючек-ветвей) и чуть ли не по слогам читали аннотацию. Обратив внимание на фотографию гения, они позволили себе поострить насчет очков Игоря Федоровича. Затем вытряхнули содержимое конверта. Пластинка спружинила в ловких руках одного из уркаганов, когда тот согнул ее. Для чего-то вслух им были прочитаны части балета на той и другой ее сторонах. Затем вершители моей судьбы ненадолго задумались. Только что выпитое хулиганами в тихой обстановке замусоренного парка пойло, которое их, несомненно, расслабило, и сотканное самим Господом невероятное обаяние ликующего денька подтолкнули отрезателей пальцев лишь к одной, вполне невинной с их точки зрения выходке.

Куда шпана делась потом, не помню – помню вопль мгновенно материализовавшегося Слушателя. Сломя голову он ринулся в кусты и с треском покатился вглубь единственного в парке (но зато какого!) оврага. Не успел я справиться с дрожанием коленок, как Слушатель уже там, внизу, трещал прошлогодними стеблями, продираясь в кустах и пытаясь отыскать сокровище. Он ворочался среди груд закамуфлированного сиренью мусора, временами издавая утробные вздохи и пиная консервные банки. Качающиеся верхушки кустов показывали направление его поисков. Придя в себя, я счел своей обязанностью присоединиться, о чем тут же и пожалел. И вдоль парковых дорожек (стоило лишь сделать шаг в сторону) то здесь, то там в траве слоились кучки, привлекающие со всей округи синевато-зеленых мух; что уж говорить об известном в Вейске «тургеневском» овраге, который представлял собой гигантский общественный туалет.

Склянки, ржавые обручи, шины, погнутые велосипедные колеса составляли лишь часть его коллекции. Из обнаруженных нами пустых винных бутылок можно было соорудить еще одну египетскую пирамиду. «Весна священная», улетевшая с тихим жужжанием в эту страну запахов, растворилась в ней. Наши попытки еще раз прочесать территорию, теперь разбив ее на квадраты, ни к чему не привели. Наверху солнце не сдавало позиции; победно орали дрозды; повсеместно вскипала сирень. Здесь, у истока стволов, дающих на стол обывателей столь пышные, дурманящие букеты, мы натыкались на дохлых кошек и на раздавленных голубей. В конце концов, перепачканный и обозленный, я удалился, оставив Большое Ухо в обществе рыжей пронырливой крысы, которая в двух шагах от него с не меньшим рвением исследовала одну из мусорных куч.

VIII

Несколько дней спустя он возник в школе, хмуро сообщив, что поиски Стравинского не увенчались успехом, и тут же выпросил рубль на «Весеннюю симфонию» Хиндемита. Я всегда отдавал дань его невероятному упрямству, так же, как и аккуратности, с которой Слушатель всякий раз возвращал долги. Каким образом Большое Ухо доставал деньги, оставалось тайной – подобно всякому уважающему себя банкиру я никогда не спрашивал о происхождении средств. Партнер всегда оговаривал время возвращения (оно могло варьироваться от недели до месяца), а также сумму вознаграждения (я брал не более пяти процентов). В итоге, субсидируя Слушателя, скажем, седьмого августа, я был уверен, что первого сентября долг с процентами будет обязательно выплачен, следовательно, я смогу осуществить давно планируемую покупку спиннинга в магазине «Карась и щука», который, в отличие от магазина музыкального, обладал прекрасной рекламой – выставленной в витрине копией перовского «Рыболова». Так что в финансовом плане мы составили довольно тесный дуумвират. Результатом нашей совместной деятельности явилось внушительное собрание советских пластинок. Диски теперь Слушатель прятал от алкаша-папаши и от не менее любящей спиртное матери на чердаке. К моему удивлению, его проигрыватель продолжал функционировать. Все попытки отца Большого Уха пропить ящик были обречены: даже в шалмане «Под дубками», где меняли на «сто грамм» самые экзотичные вещи вроде керосинок или проржавевших вилок фабрики «Пролетарий», никто не горел желанием обладать раритетом. Конечно, коллекция Слушателя до слез рассмешила бы любого вейского музыкального спекулянта, но возможности моего заемщика (да и возможности моего банка, несмотря на то что я уже оперировал суммами в несколько десятков рублей) оказались слишком скромны. В результате бит и рок обошли дом Большого Уха стороной. Он так и не появился на подпольном толчке за железной дорогой, где были в ходу фирмы Charisma и Chrysalis Record, конверты и диски которых поражали своим изыском и качеством. Слушатель отдавал дань отечественной «Мелодии» (единственный «иностранный» Варез не в счет), в результате чего жадно питался классикой.

IX

Приобретение аттестата об окончании десятого класса, в котором в сером троечном ряду единственной звездой сияла пятерка по алгебре (математик проявил настоящую самоотверженность, выступив против такого бульдозера, как педагогический совет), явилось откровением, кажется, даже для него самого. Что касается жизни страны, стоило только нам оставить за спиной школьный фаланстер, время понеслось удивительными скачками: в дремотный Вейск заявилась Перестройка. Оглядевшись, эта дама дала отмашку главной своей союзнице, и Разруха немедленно оккупировала каждую голову: государственные швы затрещали, механизм прежнего руководства на глазах изумленных горожан испустил дух. Зато местный рынок, едва теплившийся все предыдущие семьдесят лет на скромном пятачке за фабрикой «Кружевница», пробудился, возвысился, словно кустодиевский большевик, и, как и полагается существу, более полувека просидевшему на вынужденной диете, оказался невероятно прожорливым. Он заглотил все без исключения улицы, а затем овладел и центральной площадью, завалив ее барахлом, словно именно для этих дней припасенным в избах, бараках, домах, сараях и городских квартирах. Город стал походить на лоскутное одеяло. Люстры, торшеры, лампы, радиоприемники, болты, винты, кофты, ковры, обувь несли на себе отпечаток отчаянной старости. Лица, готовые ради расставания с ними целыми днями не покидать табуретки и стульчики, ставили рекорды общительности в попытках запутать в своих сетях таких же неудачников. Словно сурикаты, они с утра до вечера находились в постоянной стойке и вертели головами в поисках покупателей. Одна часть Вейска торговала, другая не менее отчаянно отказывалась от мятых самоваров и дырявых сапог. Кроме того, граждан изматывали политические диалоги. В результате над Вейском повис невероятный по богатству оттенков гул голосов.

Для Слушателя наступили поистине благословенные дни. Обыватели распродавали целые залежи бесполезного с их точки зрения музыкального хлама: диски с музыкой Шуберта, Бартока, Листа и династии Штраусов уходили с лотков за бесценок. Правда, отдельные продавцы по части торга могли заткнуть за пояс и местных цыган, но при всей своей отрешенности Большое Ухо вовсе не был безропотной овечкой, которую можно в любой момент припечатать к скрипке. Он без стеснения пользовался моментом. На одной из бесчисленных барахолок я явился свидетелем сцены, показавшей моего заемщика с совершенно иной стороны. Не подозревающий о том, что бывший сосед по парте замер за его спиной, Слушатель отнимал у покрытой прыщами спившейся бабы целую стопку пластинок. Торговка, вцепившись в них, моталась из стороны в сторону. Залитый внутрь портвейн, возможно, прибавил ей куража, но никак не сил. Она шипела словно фурия, однако неизбежно сдавала позиции. Большое Ухо с поистине садистической сосредоточенностью отцеплял один за другим от липких конвертов ее фиолетовые пальцы.

– Я уже тебе заплатил, – злобно цедил он сквозь зубы. – Я уже заплатил тебе…

Действительно, несколько пожалованных Слушателем купюр валялось на коврике перед пьянчужкой. Одного взгляда, брошенного на эту государственную бумагу, изжеванную бесчисленными брючными карманами, портмоне, дамскими кошельками, замусоленную алкашами, барменами, шоферами-дальнобойщиками и их податливыми подружками, истерзанную бесчисленными передачами из рук в руки, было достаточно, чтобы понять – товар уходил за бесценок. Баба утомленно сопела; поселившийся в ней алкоголь уже закрывал ей глаза и рот. Большое Ухо выцарапал наконец добычу, оглянулся, торопливо засовывая вырванное в авоську, и, разглядев меня, отскочил в толпу.

Оценив его расторопность, я констатировал факт: новые реалии, одним махом превратившие знаковый «До мажор» в склад мебели (правда, повар с печью по-прежнему красовались на двери), в утешение Слушателю предоставили ему возможность вырывать у отчаявшихся работяг за жалкие пятаки такие раритеты, как, к примеру, моцартовская «Волшебная флейта» с Берлинским филармоническим оркестром под управлением Карла Бёма (экземпляр подобной «Флейты» однажды попался мне на одном из прилавков). Впрочем, после того как наше соседство по парте осталось в прошлом, мне не было до Большого Уха уже никакого дела.

Пока Слушатель бегал по рынкам, в Вейске наступила бескормица. Посылаемый матерью на поиски пропитания, я лицезрел в магазинах лишь озабоченные физиономии домохозяек. Продавщице из «Лакомки» (она так здорово сворачивала нам кульки) надоело созерцать Сахару на витринах и в кастрюлях на собственной кухне. Женщина свела счеты с жизнью в универсамской подсобке. Началась какая-то мода на веревки и табуреты: вешались слесаря обанкротившегося шарикоподшипникового завода, солидные инженеры и даже, за компанию, гарнизонные прапорщики, сама служба которых на консервных складах и хранилищах ГСМ обеспечивала им существование халифов. Расчехлив в рабочем кабинете именную двустволку, задал работы криминалистам и потрясенной уборщице первый секретарь Вейского горкома партии. Прощание с боссом стало, пожалуй, последним мероприятием, которое сумела организовать уходящая власть. Цветочные лавки были опустошены; процессия, прикрывшись со всех сторон, словно щитами, немыслимым количеством венков, подобно гигантской черепахе тащилась за скорбным грузовиком по всему заваленному старыми вещами городу.

Итак, апокалипсис близился: те, кто еще рисовал себе будущее, разбегались из обреченного Вейска. Повинуясь инстинкту самосохранения, я также подался прочь. Отцовский чемодан предоставил убежище двум-трем трусам и майкам, паре рубашек, целому клубку носков, запасным джинсам, внушительному пакету с обесценившимися рублями, аттестату об образовании и нескольким ломтикам хлеба, между которыми были аккуратно проложены кружочки охотничьей колбасы, вобравшей в себя хрящи и жилы совершенно неведомых животных. Мое упорство и красноречие проявили себя с самой лучшей стороны: именно в ту минуту, когда я окончательно понял, что мать собирается реветь до тех пор, пока не посадит меня в вагон, эта парочка явилась на помощь и убедила родителей не провожать своего единственного сына. Лишенный таким образом обузы, в один из июньских дней 1987 года я покидал малую родину, подобно лермонтовскому гаруну. Мой бег остановила только привокзальная площадь. Она была поделена на торговые ряды все тем же беспощадным скальпелем перемен: торговал каждый ее метр. Помню, что в магазине напротив вокзала, вобравшем в себя всю специфику вейского бытия (наряду с консервированными помидорами там были выставлены на продажу бидоны, теннисные ракетки, пузырьки «боярышника»; существовал музыкальный уголок с арсеналом пыльных, никому не нужных баянов), неожиданно лопнуло витринное стекло. К счастью, прохожих не задело. Торговля в магазине не прекращалась. Так как стекло теперь отсутствовало, до меня доносились все его шумы и звуки. В музыкальном уголке неожиданно проснулся проигрыватель – загремело анданте Пятой симфонии Мендельсона. Продавец явно страдал глухотой – крутанув ручку громкости усилителя до предела, он и не собирался отыгрывать назад. Осатаневшие голуби мгновенно закрыли небо; добрая половина площади вздрогнула и перекрестилась. Для меня это был последний аккорд! Перед тем как окончательно повернуться к Вейску спиной, я все-таки поддался сентиментальности: бросил прощальный взгляд на площадь, на витринный проем, и моментально (надо же такому случиться!) глаза мои, превратившись в бинокулярный оптический прицел, поймали находящегося в магазине Слушателя. Большое Ухо торчал возле прилавка с баянами. Скорее всего, он сам и просил поставить Пятую. Взгляд сумасшедшего блуждал по облакам, губы его шевелились, повторяя неведомую мантру.

Впрочем, меня совершенно не взволновал символизм нашей нечаянной встречи. Скрипка, «Шрёдер», завернутый в «Правду» Варез, пластинки, кеды, барак, кладбище мух на подоконнике, перевязанный бинтами тонарм, парк имени Тургенева, улетевший с жужжанием в кусты Стравинский и плавающее над вокзалом мендельсоновское анданте – все это отъезжало в прошлое, обрекалось на забвение, уходило во вчера в компании с самым оригинальным чудаком, которого я только встречал на свете. Большое Ухо оставался в глубине жалкого привокзального магазина посреди баянов, ракеток и остального перестроечного хлама, подобно чеховскому Фирсу.

«Ну и бог с ним! – думал я, забираясь в вагон. – Ну и бог с ним…»

X

Москва осени 93-го – далеко не лучшее место даже для самых желанных встреч, что уж говорить о встречах совершенно нежеланных. День 4 октября с его пьяным гоготом, женским визгом, хрустом стекла под ногами (последнее воспоминание о Вейске и ужасы московского бунта переплелись во мне именно в связи с непереносимым звуком бьющихся и разлетающихся по мостовой осколков) начался чудовищно, но завершился еще более фантасмагорически. Почему я оказался на набережной? Почему пребывал в тигле вселенского хаоса? Отказываюсь понимать, но темные силы, вне сомнения, существуют: сам дьявол схватил меня тогда за шиворот и перенес на Краснопресненскую. Танки уже заняли позиции: они подняли хоботы, выплевывая снаряды в сторону Дома Советов (бах! бум-м! бом-м! бах! бум-м! бом-м!). Я болтался невдалеке от чудовищ; я жался к каким-то оградам, вдыхая смрад солярки, пороховые выхлопы и вонючий дым, то есть все запахи беды, которые здесь безраздельно царствовали. На мостах и крышах чернели гроздья любопытствующих; казалось, весь шар земной состоит из зевак. Впрочем, ничего удивительного: сатана, поставивший весь этот спектакль, остро нуждался в массовке, и нужно отдать должное москвичам – они охотно откликнулись. Представление не обходилось без музыки: в басистое «бом-м! бом-м! бом-м!» вплеталось тонкое «фьють» (пули, натыкаясь на стены, отмечались фонтанчиками из штукатурки и кирпичной крошки). Подобная симфония привлекала со всех сторон новых зрителей, которые все ближе жались к завораживающим звукам, словно бандерлоги к питону Каа. Поплатившиеся за любопытство бедолаги уже лежали на улицах. Я маялся в толпах. Я метался туда-сюда, натыкаясь то на каких-то молодчиков (их распахнутые рты были словно черные дыры, из которых вырывалось животное «ура»), то на окаменевших милиционеров (выражение этих асбестовых лиц, как ничто другое, напоминало о пропасти, в которую все мы готовились в тот день свалиться), то на лозунги «С нами Правда!», то на воздетые к небу в попытках привлечь на помощь Гавриила и Михаила сколоченные из палок кресты. Я был слишком раздавлен, чтобы найти в себе силы покинуть представление. Мимо меня постоянно пробегали с носилками ангелы-санитары. В мою голову упрямо лезли олешинские «Три толстяка». Карнавал продолжался. Отчего-то мне казалось (хотя, вполне возможно, это было на самом деле) – я топчусь в самом центре бестолковых московских гуляний, названных впоследствии историческими событиями. Неожиданно взвыла гармоника – к какофонии звуков добавил свою мелодию весьма экзальтированный субъект, которого, как и многих, вывел на улицу гипноз гражданской войны. Судя по виду гармониста, последние сорок лет над его внешним и внутренним обликом усердно трудился алкоголь, однако в тот день патриотизм взял над деградацией верх: двухрядка рвалась на части; «Вставай, страна огромная» была предъявлена толпе (в ней шла постоянная ротация) с таким ревом, от которого стыла кровь в жилах. Правда, непредсказуемый ритм не позволял присоединиться к исполнению сочувствующим, но явное насилие над тактом, равно как и над гармоникой, никого не смущало. И уж совершенно не смущало предсмертное хрипение раздираемой в клочья двухрядки еще одного странного субъекта – тот словно прилип к горе-музыканту, пытаясь поймать ритм ногой (конечно же, безуспешно). Прежде всего меня поразила отбивающая такт туфля. Поверьте человеку, за шесть лет своей московской «одиссеи» наглядевшемуся на обувь: это была дорогая туфля; даже нет, это была слишком дорогая туфля! Возможно, не «Амадео Тестони», возможно, попроще, однако она разительно отличалась от остальных пыльных, потертых, стоптанных сапог и ботинок! Как была вычищена ее кожа! Как она вызывающе блестела! Можно еще поспорить о фирме, родившей подобное чудо, но, вне всякого сомнения, эта высокопородная туфля казалась графиней, спустившейся в мир революции с высоченной дворцовой лестницы. Впечатленный подобным качеством, я перевел взгляд на вельветовые джинсы обладателя аристократической обуви и, словно в замедленной съемке, снизу вверх добрался до его твидового пиджака. Пиджак и пуловер также впечатлили. Оставалось посмотреть в лицо фанату гармоники – я посмотрел ему в лицо: это был Большое Ухо.

Какое-то время я пытался вдохнуть в себя воздух; мужичок ревел «Наверх вы, товарищи», Слушатель (пленник своего обыкновенного транса) никого, конечно же, не замечал. Можно было бы тотчас юркнуть за спины статистов, испариться (обстановка подходила для моментальных исчезновений), но шок оказался слишком велик. Пока я размышлял о теории вероятностей, по толпе словно сыпануло горохом. Пропело знакомое «фьють, фьють, фьють». Люди расплескались по сторонам; исчезли все, кроме гармониста, меня и Слушателя. Почему автор этих строк не сбежал? Ведь Слушатель по-прежнему ничего не видел?! Повторюсь, существуют необъяснимые вещи. В итоге я топтался на проклятом пятачке, Большое Ухо всем своим блаженным видом поощрял гармониста на немыслимые коленца, а тот раздирал меха и собственную глотку с остервенением янычара. Наша троица представляла собой настолько идеальную мишень, что снайпер не мог отказаться от искушения выпустить еще одну очередь. Явная бездарность стрелка спасла и на этот раз. Слава Богу, от достаточно близких «фьють» Слушатель и гармонист одновременно проснулись.

– А! – воскликнул Большое Ухо, наконец-то меня разглядев, – пойдем-ка отсюда!

Он схватил меня за рукав и увлек за собой. Я был слишком потрясен его внешним видом (тираннозавр, расхаживающий по набережной в туфлях, штанах и пиджаке от Армани, не смог бы меня так шокировать) и происходившим вокруг. Я вел себя как сомнамбула. Я покорно позволил себя заарканить, а Слушатель заговорил. О, как он заговорил! Как неостановимо, как бурно заговорил он! В нем пробудилось невиданное красноречие; в нем оно забурлило, выплеснулось, подобно прорвавшемуся потоку, и все мгновенно вокруг себя затопило. Я представить не мог, что он способен так говорить; я задохнулся от неожиданности. И о ком повел речь Слушатель посреди всей этой вакханалии на Краснопресненской набережной с ее дымами и запахами, с ее танками, с ее осыпающимся стеклом, с ее «бом-м» и «фьють», с ее толпами, с ее бегающими туда-сюда врачами, с ее оцепеневшими милиционерами и Белым домом, который на глазах превращался в Черный?! Господи! Он заговорил о Гайдне!

То и дело переступали мы через открытые канализационные люки и через какие-то жалкие, поваленные ограждения (и в стоячем положении они не смогли бы остановить даже младенцев). Цепь асбестовых милиционеров разомкнулась и безмолвно нас пропустила. На углу первого попавшегося переулка валялась девица с неприлично задравшейся юбкой, во лбу ее горела внушительных размеров дыра – вот основание, чтобы хотя бы на минуту заткнуться, но речь Слушателя продолжалась. Размышляя о «Сотворении мира», он как ни в чем не бывало перешагнул убитую (я тупо следовал за ним). Его пальцы и не думали отпускать мой рукав. Всю дорогу по московским извилистым улицам, плутание по которым могло сбить с толку и в лучшие времена, Слушатель трепался о Гайдне, по-прежнему за собой увлекая (я тащился с какой-то овечьей покорностью). По мере того как мы все дальше удалялись от набережной, пролезая сквозь прорехи в оградах и оказываясь во все новых дворах, я все более потел и терялся, а он тарахтел о Гайдне, словно свихнувшийся попугай. Гайдн витал над нами, Гайдн отскакивал от стен, Гайдн, Гайдн, Гайдн… Слушатель хвастался, что собрал, кажется, все сто четыре его симфонии, струнные квартеты (начиная с опуса 33), а также четырнадцать ораторий, четырнадцать месс и пятьдесят две сонаты для фортепьяно. Оглушенный, ошеломленный, я понимал одно: Большое Ухо сделался совершенно другим. Он вообще непонятно каким сделался! Черт с ними, с пиджаком и с туфлями, но он анализировал мессы drevis, F-dur и G-dur с размахом, который вызвал бы лютую зависть у самых прожженных консерваторских профессоров, – вот что меня потрясло, вот что размазало по асфальту. Он и после месс не унялся: пока я приходил в себя от разбора F-dur, уже рассуждал о влиянии Гайдна на последующий расцвет струнных квартетов, и каждая его цитата, каждый отсыл к целому сонму терминов словно булыжниками били по моей отказывающейся принимать подобные метаморфозы голове. Когда успел преобразиться этот вейский простолюдин (о, я помнил кеды Слушателя, я помнил его чудовищные брюки)? Где, в какой тайной масонской ложе он ухитрился пропитаться знаниями, которые сейчас брызгали из него во все стороны, словно из прохудившейся водопроводной трубы? Кто так мастерски напичкал его музыкальной теорией? Кто так плотно нафаршировал его ею? Я оглох от бесконечного Гайдна, а Слушатель дрожал от энергии. Лишь когда мысли его ненадолго сбились, на скамье в каком-то крошечном садике, на которую мы ненадолго упали (Слушатель милостиво подарил мне несколько минут для того, чтобы я перевел дух), вольно-невольно он рассказал о себе. Из куцых фраз, из оброненных клочков и обрывков сложилась картинка не менее поразительная. Оказывается, ценитель струнных квартетов перескочил в Москву почти вслед за мной (вот уж чего я не ожидал от него!). Параллельно моей учебе в столичном университете протекала и его одиссея: грузчик на Ярославском вокзале, дворник одного из жилых кварталов в Марьиной Роще, продавец-консультант «музыкального центра» на Ленинградском проспекте. В «центре» он и столкнулся с неким московским умником, любителем Майлза Дэвиса. Слово за слово, консультант продемонстрировал покупателю свой старый школьный трюк с шестизначными цифрами, за секунды складывая и деля их в своей голове. Не обошлось без познаний в бибопе. Очарованный Слушателем меломан оказался основателем целой сети компьютерных фирм – и завертелось, и понеслось. Уже через несколько месяцев после знаковой встречи тот, которого я считал экзальтированным простаком, директорствовал в одной из обильно расплодившихся контор, где целыми легионами слепли за мониторами столичные и провинциальные Гильберты. Так математика, которой Слушатель скорее от скуки увлекался в дремотном Вейске, вознесла его на вершину коммерческого Олимпа. Кстати, он уже был женат…

Дав о себе краткую справку, Большое Ухо поволок меня по Замоскворечью. Вновь он перекинулся на Гайдна, попутно сообщив, что закупает пластинки теперь уже целыми пачками. Складывалось впечатление – Слушатель трудился в фирме только ради того, чтобы опустошать столичные музыкальные магазины. Болтая без остановки, он продолжал тащить меня за собой, словно локомотив с двигателем в сто миллионов лошадиных сил. Какое-то время я еще сомневался в правдивости слов Слушателя о свалившемся на него богатстве, но вот в одном из переулков мы наткнулись на дом. Это был мощный дом (пришлось задрать голову, чтоб сосчитать все пять его этажей), возможно, из бывших доходных, розовый, чистый, словно младенец после купания, с высоченным цоколем и анфимионом под крышей, орнамент которого у меня не оставалось сил разглядеть. Решетка ограды не позволяла проникнуть к его стенам даже самым настойчивым пачкунам – здания не коснулось ни одно граффити, хотя все остальные стены в переулке были изрисованы самым ужасным образом. Слушатель засуетился (я сразу вспомнил ту озабоченность, с которой он хлопал себя по карманам возле родительского барака). Ключи и сейчас отыскались (новомодные «таблетки»). Двери, более похожие на крепостные ворота, исполнили волю хозяина. Мне по-прежнему было не отбрыкаться, не отвязаться, не отодрать маньяка от своего рукава, и огромное парадное нас поглотило (ни единой выщерблинки, ни единой «паутинки» на его идеальном кафеле). Слушатель затолкал меня в лифт, в котором запросто могло бы уместиться стадо слонов. Под его разглагольствования о симфонии № 45 «Прощальной» гигантская клетка понеслась на последний этаж.

XI

Я успел оценить вестибюль перед квартирой, затем мы какое-то время топтались в прихожей – Большое Ухо нащупывал выключатель. Из тьмы коридора, запахиваясь на ходу в халат, к нам бросилась низкорослая женщина. Наткнувшись поначалу на меня, она еще туже затянула халатный пояс и обняла эксцентрика, совершенно сентиментально спрятав лицо на его груди. Наконец-то проснулись лампы; свет был ярок, как взрыв в Хиросиме; жена Слушателя оказалась передо мной словно голой, то есть я застал ее совершенно домашней. По гамбургскому счету Большое Ухо совершил преступление, не предупредив любимую о визите своего земляка. Однако дело было не в ее «тенях и морщинах» – меня сразил устремленный на мужа взгляд. Дурнушка не обращала на гостя никакого внимания, для нее существовал только любитель Мендельсона, Гайдна и Моцарта. Глаза этой маленькой серой мыши не просто горели, они излучали физически ощутимое обожание. Такая сбивающая с ног своей непосредственностью младенческая радость, такая пляшущая в ее взгляде каталонская страсть невольно заставили меня вспомнить не только свою бывшую супругу, но и пришедших ей на замену напомаженных, расфранченных подружек. По сравнению с женой Слушателя все они тлели, как болотные огоньки. Пока я стоял, озадаченный открытием, что женщины, оказывается, могут радиоактивно светиться, Большое Ухо содрал с меня куртку. Я механически двинулся за ним следом, однако был остановлен укоризненным жестом хозяина: кажется, ты забыл снять обувь!

Дюймовочка задохнулась от счастья, когда ей приказали принести «чего-нибудь закусить». Коридор утомил (я устал считать двери по сторонам). В конце концов мы со Слушателем оказались на пороге его сокровищницы. Потолок залы, которую он ласково называл кабинетцем, уходил в какую-то невероятную высь. Все портьеры были отдернуты, в похожих на витрины окнах дымилось небо 4 октября 1993 года. Трубивший о Гайдне Слушатель торопился завершить свою мысль по поводу 45-й, а я разглядывал битком набитые пластинками стеллажи. Прислоненные к ним три деревянные стремянки более походили на лестницы, благодаря которым пал Измаил. Единственную свободную стену занимал портретно-фотографический коллаж, превосходящий разноцветностью миры Кандинского и приковывающий к себе внимание своей эклектикой. Коллаж однозначно свидетельствовал о пыле, с которым Слушатель орудовал клеем и ножницами (в ходу также были и английские булавки). Хорошее зрение позволило мне сразу распознать «Могучую кучку». Поверх Балакирева и Мусоргского, закрывая наполовину их почтенные физиономии, пришпилилось фото благодушного Кюи. Бородин и Римский-Корсаков, благодаря тем же ножницам и клею, любовно прислонились друг к другу и были обведены фломастером, словно некая цель. Помещенные в центр подобного красного «сердца» Равель, Дебюсси и Бизе составляли еще одну композицию. Фломастер поработал также над Бартоком. Многое было приклеено и пришпилено наспех, словно в горячке, вкривь и вкось, однако дизайнерская бездарность Слушателя вполне покрывалась качеством репродукций. Некоторые фотографии отличались художественностью. Прокофьев (негритянский профиль) был попросту великолепен, Гедике бодр, Стравинский весел, улыбался даже Рахманинов. От одного только вида Вила-Лобоса, жизнерадостного латиноамериканца с чегеваровской сигарой в здоровых латиноамериканских зубах, гарантированно появлялся аппетит. Глаза мои, растерянные и изумленные, продолжали выхватывать корифеев, до тошноты знакомых еще по вейской музыкальной школе: Бах, Доницетти, Шуман, Шуберт, Григ, Берлиоз, Верди, Пуччини… Из современных бросился в глаза озабоченный Шнитке и ухмыляющийся Эдисон Денисов. Застыв перед коллажем, я невольно держал экзамен, к стыду своему узнавая от силы лишь третью часть лиц этого грандиозного собрания, несмотря на проведенное за фортепьяно детство. Впрочем, и трети пришпиленных и приклеенных хватило, чтобы осознать: здесь собран весь мировой композиторский паноптикум от архаичных Амвросия и Григория до курчавого Бриттена. Что касается Гайдна, дело не ограничилось его весьма недурным портретом (приветствующие меня со стены изображения Вивальди, Глюка и еще целой серии творцов галантного XVIII были лишь обрамлением этого полотна). В одну из полок втиснулось, кажется, все творчество венца, которое запечатлели в виниле оркестры, квартеты и отдельные пианисты. Брамс с Малером отметились не менее впечатляюще, занимая в общей сложности метров двадцать следующей полки, – что уж говорить о Моцарте! В то самое время, когда с московских улиц не спеша собирали трупы, Слушатель вел меня вдоль самого длинного стеллажа из всех здесь находящихся, хвастаясь собранным Моцартом и рассуждая попутно о стандарте Герберта фон Караяна, которым, как он был уверен, руководствуются в настоящее время все записывающие классику симфонические оркестры.

Существо с «закусить» вбежало и так же проворно выбежало; хрустальный поднос переливался на единственном столике всеми цветами радуги. Янтарного цвета бутылку окружали бутерброды. В специальном контейнере блестели кубики льда. Произошедшие этим утром события начисто отбили у меня желание прикоснуться к буженине. Зато, наплевав на этикет, я влил в себя целый стакан виски.

– Все-таки жаль, что в конце концов роль контрапункта уменьшилась, – продолжал зудеть Слушатель, представляя полку с Генделем. – Вот уж кто был истинным гением орнаментации! Обрати внимание на «Музыку фейерверка»!

В моей голове плавал какой-то суп. Всякий раз меня начинало трясти, когда вспоминался звон стекол, «бомм-фьють» и мертвая девица с впечатляющей дыркой, а Большое Ухо перебросил мостик от барокко к авангардному джазу с быстротой, которой позавидовали бы саперы генерала Эбле. Его удивительное мастерство по возведению подобных мостов и понтонов не могло не вызывать изумления. С языка Слушателя теперь не сходил Чарли Паркер («Вот кто первым ввел в джаз идею мелодической прерывистости и создал концепцию ритма с мысленным дроблением бита, основанную на половинках каждого бита», – заметил Большое Ухо, переходя затем к восторгам по поводу искрометной паркеровской Red Cross).

В недалеком Кремле со скрипом поворачивался государственный руль, танки на набережной все еще дымили моторами, а Слушатель уверял меня, что никто так не концентрировался на коротких нотах (восьмые в быстрых темпах, шестнадцатые в медленных), как Пташка: «Лишь Паркер акцентировал то на бит, то между битами… И вообще – ритмика его импровизаций имела своим источником чередование акцентов, их непрерывное противопоставление…»

Выслушивая этот монолог о Паркере, я по-прежнему не понимал, почему все еще торчу здесь, как загипнотизированный кролик, вместо того чтобы убраться как можно скорее из заставленной пластинками залы с ее ненормальным хозяином и его фимиамом паркеровским восьмым и шестнадцатым; почему не бегу если не на баррикады, то по крайней мере к себе, в съемную «однокомнатку» на Речном вокзале. Нет, я продолжал топтаться рядом с человеком, о существовании которого предпочел бы забыть, более того, потакал ему своим почтительным молчанием. Когда голова моя совершенно закружилась от упомянутых после Паркера итальянцев (Слушатель виртуозно перекидывал мостики), я высказал сочувственное предположение, что чисто физически невозможно прослушать все, что уже здесь собрано. Забравшийся на самый верх стремянки к Скарлатти, Корелли и Боккерини Слушатель почти из-под облаков засмеялся. Удивительно, но впервые за пятнадцать лет знакомства, именно в Москве 93-го, в день 4 октября, я услышал его смех, весьма, кстати, неприятный: какое-то «гы-гы-гы» вперемежку с кашлем. Тапки Слушателя оказались на уровне моего носа. Присмотревшись, я даже не удивился тому, что рисунок тапочной материи состоял из нот.

– О нет, нет! Возможно! Возможно! – возразил Большое Ухо. – Мои аппараты! Мои аппараты!

Он скатился со стремянки, словно марсовой с вант. Из четырех ниш между нижними стеллажами, которые я ранее и не заметил, он выкатил тележки с аппаратами. Дороговизна проигрывателей не вызывала сомнения. Это были японские «шарпы», корпусами похожие на НЛО. Приплюсуйте сюда хромированные ручки, к которым боязно притрагиваться, и укрытые колпаками из прозрачной пластмассы изогнутые диковинные тонармы, созданные для истинных небожителей. Ободранный ящик на подоконнике вспомнился мне; склеенный лентой динамик мне вспомнился. Я не успел даже ахнуть, Слушатель схватился за пульт – в инопланетных механизмах что-то щелкнуло, они заиграли. Что касается разложения частот от самой низкой до самой высокой, звук оказался невероятным, но, увы, им нельзя было насладиться. Динамики по углам залы выдали столь дикую кашу из тромбонов, скрипок, виолончелей и литавр, что я невольно содрогнулся. Слушатель улыбался блаженно. Убавив громкость, он объяснил, почему все теперь возможно.

Как бы между прочим, совершенно буднично Большое Ухо объявил – слух его изощрился настолько, что он способен теперь внимать одновременно сразу нескольким композициям:

– Поставлен букет из Восьмой «Неоконченной» Шуберта, «Вальса-фантазии» Глинки, хачатуряновского «Танца с саблями» и «Прелюдии» из вердиевской «Травиаты». Ты понял, в чем прелесть полифонического метода?

Действительно, на четырех аппаратах вертелись четыре пластинки. Я вслушивался в букет. В чем прелесть метода, я не понял. Все звучало враздрай и натыкалось одно на другое. Тем не менее Слушатель клялся, что для него нет ничего проще руками и ногами отбивать четыре ритма, что он способен «преспокойно вычленять каждую тему и отделять ее от другой». На мой вопрос, сколько мелодий за раз переваривают его уши, ответом было «пока не более десяти, но это… пока!»

Я уставился на Слушателя, думая: Большое Ухо все-таки не выдержит и расхохочется. Он действительно расхихикался («гы-гы-гы», «кхе-кхе-кхе»), однако именно такое хихиканье и похоронило надежду на то, что заявление о «полифоническом методе» – всего лишь своеобразная шутка. Слушатель потирал лапки с возбуждением мухи.

– У меня есть мечта! – воскликнул он.
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3

Другие электронные книги автора Илья Владимирович Бояшов

Другие аудиокниги автора Илья Владимирович Бояшов