Оценить:
 Рейтинг: 0

Золотая чаша

Год написания книги
1916
Теги
<< 1 ... 14 15 16 17 18 19 20 21 >>
На страницу:
18 из 21
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Между тем в описываемую минуту мистер Вервер созерцал не царства земные, а приближение миссис Рэнс, причем у него и мысли не мелькнуло приписать ее появление низменному чувству алчности – да что там, ему бы даже не пришло в голову усмехнуться, видя ее очевидную целеустремленность. По-настоящему бесподобно было бы, случись ей вообразить, будто он скрылся из библиотеки со специальной целью сбить ее со следа – собственно говоря, еще совсем немного, и это было бы не так уж далеко от истины. Мистер Вервер с трудом нашел в себе силы не поддаться смущению, невзирая на свой богатый жизненный опыт; несколько легче было загладить свой поступок. Если на то пошло, бильярдная – отнюдь не такое уж естественное, равно как и не такое уж изысканное место пребывания для номинального главы большого поместья, даже безотносительно к тому, что гостья, вопреки его опасениям, совершенно не собиралась устраивать по этому поводу сцену. Вздумай она открыто упрекнуть его, мистер Вервер тут же на месте просто распался бы на части, но ему хватило минуты, чтобы сообразить, что этого можно не бояться. Быть может, она предпочла ради придания особого смысла этой встрече принять как должное или даже каким-то образом обыграть причуду мистера Вервера? Придать ей, к примеру, романтический или даже комический оттенок? Во всяком случае, миссис Рэнс решила держать себя как ни в чем не бывало, пусть даже между ними простирается, подобно пескам пустыни, необъятный бильярдный стол, затянутый суровым полотном. Она не могла пересечь пустыню, зато прекрасно могла обойти ее кругом. Так она и сделала. Пожелай мистер Вервер по-прежнему использовать этот предмет обстановки в качестве оборонительного сооружения, ему пришлось бы бегать вокруг стола, увертываясь от преследования, словно затеяв какую-то детскую игру в припадке абсолютно неподобающей резвости. Разумеется, подобного оборота событий допускать ни в коем случае не следовало. На какое-то мгновение мистеру Верверу померещилось, что гостья сейчас предложит ему покатать бильярдные шары. Уж с этой угрозой он как-нибудь да справится. А почему, собственно, он помышляет об обороне, в материальном или в каком-либо ином плане? Откуда эти мысли о грозящих ему опасностях? Единственная реальная опасность, способная заставить его похолодеть, заключается в возможности брачных поползновений со стороны гостьи. К счастью, она не властна затронуть эту пугающую тему, ибо у нее уже имеется муж, что при необходимости можно доказать без особого труда.

Правда, муж имеется всего лишь в Америке, в Техасе, в Небраске, Аризоне или где-то там еще, в туманной дали, которая здесь, в старинном поместье «Фоунз» в графстве Кент, представляется практически нереальной – так, невнятное и неопределенное нечто, затерянное в великой безводной пустыне дешевых разводов. Она относилась к бедняге как к своему батраку, презренному холопу, почти и не вспоминала о нем, но его существование как таковое не подвергалось сомнению. Барышни Латч имели когда-то случай видеть его во плоти, о чем и не преминули исправно сообщить при первой возможности; впрочем, допрошенные по отдельности, дали противоречивые описания его наружности. Но, если уж на то пошло, это были трудности исключительно самой миссис Рэнс, для прочих же ее пребывающий в отдалении супруг мог служить самой что ни на есть надежной опорой. И все же подобная безупречная логика не приносила мистеру Верверу того успокоения, какого можно было ожидать. Его страшила не только угроза, но и сама идея угрозы – иными словами, он страшился самого себя. Миссис Рэнс воздвиглась перед ним прежде всего как символ – символ того немыслимого подвига, который ему рано или поздно предстоит совершить, а именно – сказать «нет». Мистер Вервер жил в постоянном ужасе перед такой перспективой. Настанет миг, когда ему будет сделано брачное предложение, – это всего лишь вопрос времени, – и тогда ему придется сделать то, что делать чрезвычайно неприятно. Иногда он почти готов был надеяться, что ответит иначе. Но он слишком хорошо себя знал, чтобы обманываться: с холодной и безрадостной уверенностью мистер Вервер сознавал, где именно в критическую минуту он проведет черту. Все эти перемены в его жизни произошли после замужества Мегги, сделавшего ее еще более счастливой – хотя, по мнению мистера Вервера, она и раньше была вполне счастлива. Прежде ему как будто не приходилось сталкиваться с подобными трудностями. Они попросту не возникали на его пути, причем, похоже, именно стараниями Мегги. Она была всего лишь его дочерью – оставалась ею в полной мере и поныне, но в каких-то отношениях она защищала его, словно была чем-то большим. Он и сам не знал, как много она для него делала, хотя знал о многом и восхищался от души. Теперь она делала для него еще больше, считая, что должна как-то возместить ему перемену в его жизни, но и ситуация изменилась, требуя именно таких добавочных усилий.

Поначалу все это было не так заметно. Проведя двенадцать месяцев в Америке, Мегги с князем вновь поселились в Англии, хотя и в виде пробы, но у мистера Вервера появилось ощущение, что домашняя атмосфера посветлела и очистилась, словно раздвинулись горизонты и вокруг открылись какие-то огромные перспективы. Как будто одно присутствие зятя, еще прежде, чем он сделался зятем, каким-то образом заполнило собой пейзаж, отгораживая будущее – впрочем, очень красиво и изысканно, ни в коей мере не причиняя неудобств; вот и теперь, при более близком знакомстве, он во многом оставался «главным фактором»: небо сделалось шире, даль – необъятней, передний план раздался в стороны, дабы соответствовать его масштабам. Конечно, поначалу скромная старомодная семья, состоявшая из Мегги и мистера Вервера, сильно напоминала уютную маленькую площадь в центре старинного города, куда ни с того ни с сего вдвинулся, скажем, величественный храм работы Палладио[20 - Итальянский архитектор XVI в.]– строение с обширным фасадом, изобилующим архитектурными излишествами, – и рядом с ним все окружающее пространство временно уменьшилось в размерах: и свободный промежуток перед постройкой, и проходы по бокам, сзади, с востока, со стороны улицы… Да и то, по правде говоря, совершилось в высшей степени чинно и благопристойно, ведь глаз знатока или просто человека понимающего всегда оценит по достоинству высокий стиль фасада и присущее ему несомненное качество. Трудно сказать, возможно ли было предсказать заранее то, что произошло потом, – во всяком случае, чудо свершилось не в одночасье, а очень медленно, постепенно, так легко и незаметно, что отсюда, из обширного поместья «Фоунз», окруженного лесами, с домом, где было, по слухам, чуть ли не восемьдесят комнат, с громадным парком, с раскинувшимся на многие акры садом и с великолепным искусственным озером – хотя оно-то как раз, пожалуй, казалось немного смешным человеку, привыкшему к Великим озерам, – словом, с этого наблюдательного пункта было совершенно невозможно разглядеть, как же осуществилась перемена. Грандиозный храм по-прежнему возвышался все на том же месте, однако площадь сумела приспособиться к его присутствию. Солнце освещало ее в полную силу, ветерок овевал ее без помех, ничто не мешало проходу многочисленной публики, вид с восточной стороны был в своем роде ничуть не хуже, чем с западной, а посередине расположился боковой вход, тоже по-своему монументальный и декоративный, как оно и полагается во всех порядочных церквах. Нечто подобное получилось и у князя в его отношениях с тестем – оставаясь существенным элементом пейзажа, он совершенно перестал заслонять окружающую перспективу.

Мистер Вервер, заметим далее, не успел достаточно встревожиться, чтобы осознать в подробностях свою нынешнюю успокоенность; тем не менее он был вполне способен в доверительном разговоре поделиться с подходящим собеседником своими соображениями по поводу данного процесса.

Кстати, подходящий собеседник не замедлил явиться в лице Фанни Ассингем. Она не впервые удостоилась откровенности мистера Вервера и на этот раз, несомненно, выслушала его с неослабным вниманием и со всеми возможными гарантиями сохранения тайны. Так вот, суть дела сводилась к одному-единственному основополагающему факту, а именно: князь, по милости благосклонной судьбы, оказался абсолютно лишен всякой угловатости. Мистер Вервер употреблял именно это слово, говоря о муже своей дочери. Он вообще часто употреблял подобные обороты при обсуждении человеческих и общественных взаимоотношений, словно выдуманные им определения озаряли мир каким-то особым светом или, по крайней мере, освещали ему путь, хотя частенько их смысл оставался для собеседника довольно неясным. Правда, в разговоре с миссис Ассингем мистер Вервер никогда не мог быть ни в чем уверен в отношении смысла: она почти никогда с ним не спорила, соглашаясь с ним практически во всем, окружала его такой планомерной и целенаправленной заботой, – можно подумать, сказал он ей однажды в сердцах, будто она нянчит больного ребенка.

Он упрекнул ее в том, что она не принимает его всерьез, а она ответила, – словно в ее устах такое заявление не могло его испугать, – что относится к нему с религиозным обожанием. И снова засмеялась, как смеялась раньше, когда он так удачно определил одним словом счастливый исход своих взаимоотношений с князем, – возможно, ее смех прозвучал особенно странно оттого, что она ничуть не подвергала сомнению уместность этого слова в данном контексте. Впрочем, ее восторг по поводу такого открытия не мог, разумеется, сравниться с восторгом самого мистера Вервера.

Он так радовался, что едва удерживался, чтобы не прочесть публично мораль на тему: что могло бы случиться, возникни между ними хоть малейшее трение. Однажды он весьма откровенно заговорил об этом с самим объектом своих умозаключений, а именно с князем, не скрыл, как высоко ценит эту его специфическую особенность, и даже позволил себе упомянуть, какой опасности они избежали благодаря тому, что у них так замечательно сложились отношения. Окажись князь угловатым – ах, кто знает, что могло бы случиться тогда? Мистер Вервер изрекал это с таким видом, – так же, как и в разговоре с миссис Ассингем, – будто совершенно точно представлял себе, что подразумевается под определением «угловатый».

Для него это понятие, очевидно, представлялось абсолютно четким и ясным. Возможно, это слово воплощало собой для мистера Вервера острые углы и жесткие грани, всю каменную колючесть, строгую и величественную геометричность того самого палладиевского храма. Во всяком случае, он до последней черточки ценил и ощущал, какое это блаженство – соприкосновение с другой человеческой личностью, которая чудесным образом подставляет для соприкосновения лишь самые податливые очертания и округлые контуры. «Ты совершенно круглый, мой мальчик, – говорил ему мистер Вервер, – целиком и полностью, во всех отношениях, разнообразно и неисчерпаемо круглый, а ведь мог бы оказаться отвратительно квадратным. Если уж на то пошло, я вполне допускаю, – прибавлял тут мистер Вервер, – что в основе своей ты и есть квадратный – уж не знаю, отвратительно или нет. Твоя квадратность не вызывает отвращения, потому что во всех деталях ты кругл до безобразия, вот что я хочу тебе сказать. Это чувствуется прямо-таки на ощупь – по крайней мере, я так чувствую. Допустим, был бы ты весь из таких мелких фасеток пирамидальной формы, вроде как стены того замечательного Дворца дожей в Венеции, – это совершенно прелестно в архитектуре, но страшно неудобно в человеке, с которым приходится тесно общаться, особенно в близком родственнике. Так и вижу эти выступающие ромбики алмазного гранения, они способны оцарапать до крови нежные стороны человеческой души. Оцарапаться об алмазы, конечно, лучше, чем о что-нибудь другое, но ведь при этом человек, примерно говоря, превращается в котлету. А ты, друг мой, – чистейший хрусталь идеальный формы для совместной жизни. Я тебе говорю начистоту, так, как мне это представляется, – думаю, ты уловил мою мысль». И князь действительно уловил – к этому времени он уже привык ловить на лету все, что само идет в руки. Пожалуй, ничто так не подтверждало представление мистера Вервера об обтекаемом характере его зятя, как та легкость, с которой скользили по его поверхности тяжелые золотые капли задушевных излияний тестя. Они не застревали в трещинах, не скапливались в углублениях, лишь на миг окрашивали сияющими отблесками его идеальную гладкость. Иными словами, молодой человек улыбался без тени смущения, хотя, похоже, не вполне понимая, с чем именно соглашается, отчасти из принципа, отчасти в силу привычки. Ему было приятно видеть, что все обстоит просто замечательно, а почему это так – дело десятое.

Со времени женитьбы князя окружали люди, постоянно стремившиеся все объяснять и приводить всевозможные резоны, – никогда в жизни не приходилось ему выслушивать столько объяснений. Вообще говоря, этим он главным образом и отличался от них, а ведь жена и тесть были, в конце концов, всего лишь первыми из тех людей, среди кого ему отныне приходилось жить. Он до сих пор никогда не знал заранее, как подействует на них его поведение в той или иной ситуации. Очень часто они замечательным образом придавали его словам смысл, какого он вовсе не имел в виду, и столь же часто, не менее замечательным образом, абсолютно не улавливали того, что он как раз имел в виду. Он объяснял это для себя, как и раньше, общими словами: «У нас с ними разные ценности». Под этим князь понимал разную меру значения, придаваемого вещам. По-видимому, его «округлость» имеет значение, поскольку они ее не ожидали, а вернее, не помышляли о ней; между тем в его прежнем, оставшемся далеко позади мире округлость предполагалась чем-то само собой разумеющимся, причем в значительно больших масштабах, так что легкость в общении совершенно никого не удивляла: не удивляются же люди, что им с легкостью удается подняться на второй этаж дома, где имеется лестница. В тот раз князь довольно ловко выкрутился, отвечая на восхищенные речи мистера Вервера. Можно даже предположить, что сравнение, придуманное тестем, пробудило в нем одно особенное воспоминание – оттого он так легко и быстро нашелся с ответом. «О, если уж я – хрусталь, приятно слышать, что идеальный. Насколько я знаю, в хрустале часто встречаются изъяны – разные сколы и трещины, и в этом случае он очень недорого стоит!» Он удержался от того, чтобы придать своей шутке чересчур многозначительный оттенок, прибавив, что уж он-то, во всяком случае, обошелся им недешево. Мистер Вервер, со своей стороны, также не воспользовался представившейся возможностью, что, несомненно, свидетельствует о хорошем вкусе, царившем в их отношениях. Нас же в эту минуту больше всего интересует именно отношение мистера Вервера к подобным нюансам, а также тот факт, что он выразил свое удовольствие по случаю отсутствия трения, уподобив характер Америго драгоценному произведению искусства. Драгоценные произведения искусства, великие полотна древних живописцев, выдающиеся «изделия» из золота, серебра, эмали, майолики, слоновой кости и бронзы так давно копились и множились вокруг мистера Вервера и так безраздельно занимали его мысли, служа предметом восхищения и приобретения, что и в отношении князя он невольно опирался на свой художественный инстинкт, специфический ненасытный аппетит коллекционера.

Если оставить в стороне впечатление, какое произвел на саму Мегги искатель ее руки, мистер Вервер видел в нем все несомненные отличительные признаки первоклассного произведения искусства, подлинность которого не подлежит сомнению. Уж в таких-то вещах Адам Вервер к тому времени разбирался, как никто; в глубине души он был абсолютно убежден, что ни один человек в Европе и Америке не застрахован так надежно, как он, от грубых ошибок по этой части. Он никогда вслух не претендовал на непогрешимость, это было не в его характере; но, помимо естественных привязанностей, не было в его жизни большей радости, чем внезапное открытие в самом себе несомненных задатков тонкого ценителя. Его, как и многих других, в свое время поразил до глубины души сонет Китса о переживаниях мужественного Кортеса на берегу Тихого океана, но, может быть, никто другой из читателей не воплотил настолько скрупулезно в жизнь великолепный поэтический образ. Этот образ так соответствовал состоянию духа мистера Вервера, когда перед ним распахнулся его собственный Тихий океан! Достаточно оказалось раза два перечитать бессмертные строки, чтобы они навеки запечатлелись в его памяти. Его «снежной вершиной»[21 - Так счастлив Кортес был, чей взор орлиныйОднажды различил над гладью водБезмолвных Андов снежные вершины.«После первого чтения чапменовского „Гомера“». Перевод В. Микушевича.]стал тот нежданный час, преобразивший всю его жизнь, когда он с внутренним безмолвным вздохом, напоминающим тихий стон испуганной страсти, вдруг увидел перед собою целый мир и понял, что может завоевать этот мир, стоит только попытаться. Словно в книге жизни открылась новая страница – как будто одно легкое прикосновение перевернуло лист, доселе не шелохнувшийся, и от этого движения в лицо повеяло дыханием Золотых островов. С той минуты поиски сокровищ Золотых островов заполнили все его будущее, и что удивительнее всего – мысли об этом были даже слаще самого действия. Эти мысли роднили понятие Гения – или, по крайней мере, Вкуса – с чем-то в нем самом, с некой до сих пор дремавшей способностью восприятия, открывшейся ему теперь с такой неожиданной силой, словно сдвинув весь его интеллектуальный горизонт простым поворотом винта. Внезапно он оказался равен великим людям прошлых времен, создателям и ценителям прекрасного. И ведь не сказать, чтобы он обретался настолько уж ниже великих мастеров. Прежде в нем ничего подобного не замечалось – не замечалось категорически, прямо-таки пугающе; теперь же он наконец понял, чего ему не хватало даже при самом грандиозном успехе; за одну потрясающую ночь его жизненный путь обрел долгожданный смысл.

Озарение пришло к мистеру Верверу во время его первой поездки в Европу после смерти жены, когда дочери исполнилось десять лет, и он даже сумел проанализировать, почему в прошлое путешествие, в первый год после свадьбы, светоч остался скрыт от него. В тот раз он тоже «покупал», по мере возможности, но покупал, в основном, ради хрупкого взволнованного существа рядом с собой. У нее, конечно, были свои предпочтения, но они касались исключительно искусства с Рю де ля Пэ, в те времена изумлявшего их обоих, – а именно дорогостоящих изделий портных и ювелиров. Она трепетала от восторга – бледный озадаченный призрак, на самом-то деле белый надломленный цветок, перехваченный, чуточку гротескно в свете его нового виWдения, пышным атласным «бантом» парижских бульваров, – но восторги ее посвящались преимущественно лентам, оборкам и изысканным тканям, этим трогательным свидетельствам растерянности новобрачных, ошеломленных разнообразием открывшихся перед ними возможностей.

Мистер Вервер до сих пор вздрагивал, вспоминая, как бедняжка, им же поощряемая, бросалась очертя голову в бездну покупок и любопытства. Эти блуждающие образы отодвигали ее в какую-то сумеречную даль, а ему не хотелось настолько отдаляться от их общего прошлого, от той юношеской любви. К тому же при внимательном рассмотрении приходилось признать, что матушка Мегги, как ни странно, страдала не столько от недостатка художественного чувства, сколько от неумения приложить его как должно, применяя его беспорядочно и азартно, пользуясь им как оправданием невинных излишеств, любые укоры в отношении коих философическое время в конце концов неизбежно должно было смягчить. Они так любили друг друга, что мистер Вервер расплачивался за это временным отказом от высшего разума. Сколь убоги, сколь гнусны, сколь нечестивы были эти хитроумные украшательства, казавшиеся ему до прихода озарения такими очаровательными! Этот тихоня, склонный к размышлениям и копанию в прошлом, приверженец безмолвных радостей, а равно и легкая добыча безмолвных страданий, иногда задумывался даже: что стало бы с его интеллектом в той специфической области, которой он с течением времени все больше посвящал себя, если бы странная прихоть судьбы не устранила влияние жены из его жизни? Неужели, увлеченный любовью, он последовал бы за нею в бесплодную пустыню заблуждений? Помешала бы она ему покорить свою головокружительную вершину или же сама поднялась вслед за ним в эти горные выси, где он мог бы поделиться с ней своим открытием, как Кортес со своими товарищами? Насколько можно судить, среди спутников Кортеса не было ни одной настоящей леди; исходя из этого исторического факта, мистер Вервер и выводил свое заключение.

8

Во всяком случае, одна истина, касающаяся тех непросвещенных лет и притом куда менее огорчительная, не ускользнула от него. Опять-таки удивительная причуда судьбы: годы невежества были, оказывается, необходимы для того, чтобы стали возможными годы озарения. Он и сам поначалу не сознавал, насколько мудрая рука направляла его в сторону приобретательства определенного рода в качестве идеальной прелюдии к приобретательству совершенно другого характера, и прелюдия эта была бы слабой и неполноценной, будь он при этом менее искренен. Относительная слепота придавала ему искренность, а последняя, в свою очередь, создала плодородную почву, на которой и расцвела высшая идея. Нужно было, чтобы он полюбил тяжкий труд в кузнице, полюбил копить и полировать оружие и доспехи.

По крайней мере, ему необходимо было верить, что он все это любит, точно так же, как он верил, что ему нравятся трансцендентное исчисление и игра на бирже, создание «интересов», удушающих чьи-то еще интересы, оголтелая вульгарность – первым куда-то добежать (или откуда-то выбежать). На самом деле, конечно, все было совсем не так. Все это время высшая идея росла и зрела там, в глубине, в теплой жирной почве. А он и не знал, что стоит, ходит и работает на том самом месте, где она зарыта, и сама по себе его удача в делах так и осталась бы голым, безжизненным фактом, не пробейся к свету дня первый нежный, острый росток. И вот, с одной стороны – уродство, миновавшее середину его жизни, с другой, по всему, – красота, которая еще может увенчать ее закат. Несомненно, он не заслужил такого счастья, но когда человек счастлив, нетрудно потерять меру. Пусть сложным, запутанным путем, но все-таки он отыскал свое место, а уж с тех пор, как занял его… бывает ли на свете путь прямее? Его проект снискал одобрение всего цивилизованного мира; мало того – сам этот проект и есть цивилизация в самой конкретной, конструктивной, концентрированной форме. Мистер Вервер собственными руками воздвиг его, словно здание, построенное на скале, и из распахнутых дверей и окон этого здания будет сиять для истомленных духовной жаждой миллионов высшее, высочайшее знание, озаряя все вокруг. В этом доме, задуманном поначалу как подарок жителям его родного штата и города, ставшего ему родным (он, как никто, мог измерить и оценить, насколько остро нуждаются они в освобождении из тенет уродливого), в этом музее из музеев, в этом дворце искусств, предназначенном стать компактным, по образу и подобию древнегреческого храма, вместилищем сокровищ, по тщательности отбора равных святыне, – там ныне обитал его дух, наверстывал упущенное время, как выразился бы сам мистер Вервер, и маячил под колоннами портика в приятном ожидании финального ритуала.

Предстояла «церемония открытия» – августейшее освящение музея. Мистер Вервер отлично сознавал, что его воображение, преодолевая пространство, опережает разум: оставалось еще многое сделать, прежде чем поразить публику первым эффектным мероприятием. Уже заложен фундамент, поднимаются стены, однако столь возвышенное начинание требует не грубой спешки, но самого терпеливого и почтительного отношения. Мистер Вервер изменил бы самому себе, если бы при воплощении своего замысла обошелся без маленького хотя бы промедления, придающего должное величие памятнику исповедуемой им религии, его всепоглощающей страсти – стремлению к совершенству любой ценой. Он пока еще ведать не ведал, чем все этого кончится, зато был замечательно уверен в том, с чего он ни в коем случае не намерен начинать. Он не намерен начинать по-мелкому – он начнет с размахом; а черту, отделяющую одно от другого, он едва ли мог определить словами, даже если бы захотел. В тщеславии своем подражая улитке, он не потрудился отметить комический элемент выпускавшихся типографским способом обращений, каковые ежедневно «набирались», отпечатывались крупным шрифтом и рассылались гражданам, поставщикам и потребителям, проживающим в этом и сопредельных штатах. Если продолжить наше ироническое сравнение, улитка сделалась для мистера Вервера привлекательнейшим представителем животного мира, с чем и было отчасти связано его возвращение в Англию, которое мы сейчас имеем удовольствие наблюдать. Тем самым мистер Вервер подчеркнул именно то, что ему хотелось подчеркнуть: в данном вопросе он ни у кого не собирается спрашивать совета. Провести еще пару лет в Европе, в непосредственной близости от событий и возможностей, освежить свои представления о тенденциях на рынке искусства – это отвечало соображениям высокой мудрости, того особого рода просвещенной убежденности, которой он стремился придерживаться. На поверхностный взгляд дело не стоило того, чтобы задерживать целую семью – ведь после рождения внука у них получилась уже настоящая семья; а потому мистер Вервер перестал отныне полагаться на внешнюю видимость, за исключением только одной-единственной области. Его заботило, чтобы произведение искусства было «похоже с виду» на работы мастера, которому его приписывают (может быть, с целью обмана), но в остальном он, вообще говоря, перестал судить о жизни по ее внешним качествам.

Жизнь в целом он воспринимал теперь с иной точки зрения: не как коллекционер, а, скорее, как дедушка. Из всех бесценных миниатюрных произведений искусства, какие приходилось ему держать в руках, ни одно не могло сравниться с Принчипино[22 - Маленький князь (ит.).], первенцем его дочери. Итальянское наименование ребенка представлялось мистеру Верверу бесконечно забавным. Его можно было укачивать, тормошить, чуть ли уже не подбрасывать в воздух, что, разумеется, совершенно недопустимо в обращении с подобными ему по своей уникальности ранними изделиями в технике p?te tendre[23 - Мягкий фарфор (фр.) – фарфор, изготовленный по особой технологии.]. Можно было забрать крошечного, отчаянно цепляющегося малыша из рук няньки, многократно отражаясь в стеклянных дверцах высоких шкафов, неодобрительно взирающих на такое осквернение своего утонченного содержимого. Была в этих новых отношениях какая-то благодать, несомненно, еще укрепившая представления мистера Вервера о том, что самым прямым и закономерным безмолвным ответом общественному осуждению стало особое мироощущение – ни больше ни меньше, так он говорил, – обретенное им за эти безмятежные недели в «Фоунз». Особое мироощущение – вот и все, что ему требовалось от этих недель, и он это получил даже сверх ожиданий, несмотря на миссис Рэнс и барышень Латч, несмотря на слегка тревожащую мысль, что Фанни Ассингем в своих отношениях с ним чего-то недоговаривает, несмотря на полное, словно переливающаяся через край чаша вина, осознание того, что, коль скоро он дал согласие на брак дочери, изменив тем самым свою жизнь, так все окружающее и есть олицетворенное согласие, брак в действии, короче говоря – воплощение переменившейся жизни. Можно было припомнить свое собственное ощущение женатого состояния – все это еще не так прочно ушло в прошлое, чтобы стать недосягаемым даже для неясных воспоминаний. Он полагал, что они с женой – и прежде всего она – были женаты настолько, насколько это вообще возможно, не хуже других, и все-таки сомневался, заслуживал ли их союз этого названия, была ли в нем та красота, какой одарена пара, находящаяся ныне перед его глазами. В особенности после рождения у них мальчика в Нью-Йорке – кульминации их недавней поездки в Америку, завершившейся столь удачно, – мистер Вервер был уверен, что счастливая чета обогнала их, уносясь в такие дали, в такие выси, куда его воображение, во всяком случае, отказывалось следовать за ними. Примечательна одна особенность характерного для мистера Вервера немого восторга, характерного, прежде всего, для его скромности, – пробудившееся по прошествии стольких лет странное и смутное подозрение: а была ли мать Мегги, в конце концов, способна на максимум? Мистер Вервер имел в виду максимум нежности, как он понимал эти слова: максимальное погружение в сознание того, что они женаты. Мегги-то была на это способна; в ту пору Мегги и сама была божественный, восхитительный максимум. Он видел в ней это ежедневно, проникаясь своеобразным деликатным почтением, почти доходившим до какого-то религиозного преклонения перед красотой и святостью их отношений. О да, она была своей матерью – но и еще чем-то сверх того; очередное открытие так подействовало на него, что он уже готов был видеть в ней что угодно сверх того, чем была ее мать.

Ловя практически каждую спокойную минуту, он заново переживал долгий процесс, каким пришел к разнообразию своих сегодняшних интересов – пришел, как «нахальный» молодой человек приходит к работодателю без всяких рекомендаций или заводит знакомство, может быть даже – настоящего друга, заговорив с прохожим на улице. Для мистера Вервера настоящим другом во всей это истории стал его собственный разум, с которым никто его специально не знакомил. Он сам постучался в двери этого сугубо частного жилища и, сказать по правде, далеко не сразу получил ответ на свой призыв; он долго ждал, уходил и возвращался снова, а когда наконец вошел внутрь, сделал это, смущенно вертя в руках шляпу, словно застенчивый незнакомец, а не то – подобрав отмычку, аки тать в нощи. Лишь со временем набрался он уверенности, но уж когда почувствовал себя в доме хозяином, то поселился здесь навсегда. Нужно признать, он гордился, что преуспел в этом. Гордиться жалким источником своего успеха, гордиться деньгами значило бы гордиться тем, что досталось ему, по сравнению, слишком уж легко. Истинная отрада для души – преодоление препятствий, а главным препятствием, из-за скромности мистера Вервера, стало для него – поверить в себя. И с этой задачей он сумел справиться, сумел найти решение, что и давало ему теперь почву под ногами, озаряя радостью его дни, и, когда ему хотелось, чтобы на душе «захорошело», как говорят в Америкэн-Сити, достаточно было еще раз мысленно проследить проделанный огромный путь. К этому, в сущности, все и сводилось: то была его дорога, не чье-нибудь чужое свершение, низко и мерзостно выдаваемое за свое. Одна только мысль о том, от какого рабства он был избавлен, позволяла мистеру Верверу уважать себя, даже от души восхищаться собой как абсолютно свободным человеком. В любой момент можно было нажать тончайшую пружину, отзывавшуюся на самое легкое прикосновение: воспоминание о том, как засияла перед ним заря свободы, подобная восходу солнца в розовом серебре, однажды зимой, которую проводил он во Флоренции, Риме и Неаполе, три года спустя после смерти жены. Особенно вспоминалось ему озарение в Риме, схожее с блистанием утреннего неба в предрассветной тишине. В этом городе, древнем обиталище пап и князей, внезапное осознание собственных способностей ударило в голову мистеру Верверу. Он был простой американский гражданин, остановившийся в отеле, где частенько проживали до двадцати таких, как он, но никакой князь, никакой папа римский, по его глубокому убеждению, не проникал так глубоко в самую суть понятия «Покровитель искусств». Право, ему было стыдно за них, если не сказать – страшно. Выше всего он вознесся, читая книгу Германа Гримма, где Юлию Второму и Льву Десятому давалась «оценка» на основе их обращения с Микеланджело. Куда им было до простого американца! – по крайней мере, в тех случаях, когда сей персонаж не оказывался слишком прост, чтобы быть Адамом Вервером. Более того, можно, без сомнения, утверждать, что результаты подобных сравнений, ударяя в голову мистера Вервера, там же порой и оставались. Свобода видеть, в которую составной частью входили и те самые сравнения, неуклонно росла и росла – да и могло ли быть иначе?

Возможно, она даже слишком заменила для него вообще всякую свободу. К примеру, этой свободы его никто не лишал и во время эпизода с кознями миссис Рэнс, с бильярдной и воскресным утром – кстати, мы что-то уж очень отклонились в сторону от этого происшествия. Во всяком случае, практически все прочие жизненные свободы находились под контролем миссис Рэнс, как в настоящем, так и на ближайшее будущее: свобода провести этот час, как пожелается, свобода хоть ненадолго забыть о том, что в случае внезапного брачного предложения (причем не только со стороны данной претендентки, но и всякой другой также) он, конечно, не сваляет дурака, однако испытание все-таки предстоит весьма тяжелое; а в частности – свобода спокойно перебирать письма и журналы, вдали от всех, лишь по звуку определяя местонахождение стозевого чудовища, с завидным постоянством упражнявшего по его поводу свои легкие. Миссис Рэнс оставалась с ним, пока остальные не вернулись из церкви, и к этому времени стало еще более ясно, что его испытание – когда оно настанет – будет в самом деле чрезвычайно малоприятным. Почему-то у него сложилось впечатление, будто миссис Рэнс сама не вполне сознает свое преимущество, сделавшись невольным символом злополучного недочета мистера Вервера, заключающегося в отсутствии жены, которой можно было бы переадресовывать все и всяческие поползновения. А миссис Рэнс, насколько он мог судить, буквально распирало от самых непредвиденных поползновений, причем такого сорта, что справиться с ними в одиночку было абсолютно нереально. И когда гостья говорила, или все равно что говорила: «Я, видите ли, ограничена в своих возможностях из-за мистера Рэнса, а еще из-за того, что я такая гордая и утонченная, а вот кабы не мистер Рэнс, да не гордая утонченность!..» – в такие минуты, говорю я, эти неведомые возможности заполняли грядущее шорохом и шелестом, шелестом пышных юбок, многостраничных надушенных писем и голосов, очень разных, но схожих в одном, и не так уж важно, в какой именно области гулко шелестящей местности они учились добиваться своего.

Как выяснилось, супруги Ассингем и барышни Латч решили прогуляться по парку до старинной церквушки «на территории поместья», такой прелестной в своей простоте, что наш друг нередко ловил себя на мысли: вот бы поместить ее, прямо как есть, в стеклянную витрину и перенести в какой-нибудь из его выставочных залов; Мегги же уговорила своего мужа, привычного к подобной практике, отправиться вместе с нею в экипаже чуть подальше, к ближайшему алтарю, пускай довольно скромному, католической веры, которой придерживались и Мегги, и ее покойная мать и приверженцем которой мистер Вервер охотно позволял считать себя самого, очистив и подготовив таким образом сцену, без которой пьеса ее замужества, возможно, так и не была бы разыграна.

В конце концов, одновременно возвратившись домой, все разрозненные богомольцы встретились у порога и какое-то время бесцельно бродили из комнаты в комнату, после чего принялись отыскивать оставшуюся дома парочку. Поиски привели их к дверям бильярдной, и, когда эти двери распахнулись, впуская вновь прибывших, с Адамом Вервером произошла очень странная вещь. Право, это было поразительно: новое понимание расцвело для него в мгновение ока, как будто распустился от одного-единственного дыхания невиданный цветок. Дыханием, между прочим, оказалось не что иное, как выражение глаз его дочери, в которых он ясно увидел, как ей открывается решительно все, что происходило в ее отсутствие: как миссис Рэнс настигла его в этом отдаленном уголке и как он в обычном для себя духе и в весьма характерной форме покорился возникшему осложнению – словом, Мегги окончательно утвердилась в одной из тревожащих ее мыслей. Правда, мысль эта, хоть Мегги ни с кем ею не делилась, посетила не ее одну; лицо Фанни Ассингем в ту минуту тоже не было загадкой для мистера Вервера, да и барышни Латч смотрели во все глаза – ровным счетом четыре прекрасных глаза, сверкающие каким-то необычным блеском. За исключением князя, да еще полковника, которому было все равно, так что он даже не заметил реакции остальных, – все они что-то поняли или, по крайней мере, подумали о том же, о чем и Мегги, а именно: что миссис Рэнс давно уже замышляла нечто подобное и только выжидала удобного случая. Судя по легкому оттенку испуга во взорах барышень Латч, их мысленному взору сейчас представлялась огромная энергия, непреодолимо утверждающая себя. Если уж на то пошло, положение барышень Латч было до невероятности смешным: они сами, без всякого злого умысла, ввели в дом миссис Рэнч, воодушевленные тем неоспоримым фактом, что когда-то им довелось собственными глазами лицезреть мистера Рэнча; и вот, можно сказать, из подаренного ими букета (а миссис Рэнс – тот еще букет!) неожиданно показалась ядовитая змея. Мистер Вервер прямо-таки ощущал подозрения барышень Латч, столь сильные, что это даже отчасти бросало тень на его собственное чувство приличия.

Впрочем, все это он заметил мельком; как я уже намекал, по-настоящему важно было только одно: его безмолвный обмен взглядами с Мегги. Лишь в ее тревоге таилась истинная глубина, отчего перед мистером Вервером распахнулись неожиданные горизонты, необъятно широкие именно в силу своей новизны. Разве это случалось в их совместном прошлом, чтобы она, пускай без единого слова, беспокоилась за него отдельно от себя? Были у них общие страхи, были и общие радости, но Мегги, во всяком случае, и тревожилась, и радовалась за обоих поровну. И вдруг возникает вопрос, касающийся только его одного, и этот беззвучный взрыв стал для них своеобразной вехой. Получается, он сделался теперь ее заботой, даже в каком-то смысле – ее обузой, как нечто, совершенно отдельное от нее, а раньше просто жил в самой глубине ее сердца, в самой сердцевине ее жизни, слишком глубоко, если уж на то пошло, чтобы отделить его от себя или даже противопоставить, – словом, чтобы смотреть на него объективно. Но время в конце концов совершило это; отношения между ними необратимо изменились, и снова мистер Вервер видел, как его дочь начинает осознавать эту перемену. Тем самым и для него все стало яснее, и дело тут было не просто в какой-то там миссис Рэнс. И для Мегги тоже гостья вдруг из неудобного осложнения одним махом превратилась в символ, чуть ли не дар судьбы. Теперь, когда они с Америго женаты, когда они – Князь и Княгиня, вокруг ее отца образовалась пустота, освободилось место в пределах досягаемости других, и другие не замедлили обратить на это внимание. А заодно и он сам обратил на это внимание в ту самую минуту, пока Мегги стояла перед ним, прежде чем заговорить; больше того, догадываясь о том, что увидела она, мистер Вервер догадывался и о том, что она догадывается о его прозрении.

Можно еще добавить, что это была бы самая яркая из его догадок, не будь рядом Фанни Ассингем. Мистер Вервер ясно видел по ее лицу: ко всему прочему, Фанни со свойственной ей наблюдательностью тоже увидела то, что открылось им обоим.

9

Безмолвное взаимопонимание в таких широких масштабах, несомненно, достойно изумления, и, признаться, мы, может быть, забежали вперед, приписав действующим лицам разыгравшейся на наших глазах сцены выводы, к которым они пришли гораздо позднее. И все же тихие минуты, которые отец и дочь провели наедине в тот день, немного времени спустя, были почти полностью посвящены открытиям, сделанным ими в момент подспудной напряженности при появлении вернувшихся из церкви. Ни до ланча, ни сразу после между ними ни о чем таком не упоминалось, если только не усматривать особого значения в том, что они так долго медлили со встречей. После ланча – а по воскресным дням этот обычай соблюдался особенно строго, по причинам, связанным с некоторыми вопросами домашнего хозяйства, находившимися в ведении Мегги, – княгинюшка имела обыкновение проводить час-другой с малышом, причем часто заставала в его комнатах отца, или же тот чуть раньше или чуть позже приходил к ней туда. Как бы его ни отвлекали, посещение внука совершалось неизменно, и это не считая визитов внука к дедушке, не менее регулярных и упорядоченных, и в придачу встреч-«огрызочков», как называл их мистер Вервер, от случая к случаю, при всякой возможности, а чаще всего – на террасе, в саду или в парке, где Принчипино дышал свежим воздухом, расположившись с большой важностью и торжественностью в своей коляске, под сенью изящного кружевного зонтика и в сопровождении неподкупной особы женского пола. Владения детской занимали чуть ли не целое крыло огромного дома, и доступ туда был так труден, словно эти апартаменты располагались в королевском дворце, а малыш был наследником престола. Разговоры, происходившие в урочный час в этом святилище, неизменно посвящались его главному обитателю, если не были обращены непосредственно к нему, а все прочие темы, оставшись в полном небрежении, научились держаться в тени и не высовываться понапрасну. В лучшем случае посторонние темы могли быть допущены, если были как-то связаны с будущим мальчика, с его прошлым или всепоглощающим настоящим, но им не давалось ни единого шанса заявить о своих собственных достоинствах или пожаловаться на недостаток внимания к себе. Пожалуй, именно эти встречи больше всего создавали у взрослых участников ощущение, что жизнь не только не разлучила их, но и объединила друг с другом еще крепче, еще теснее – мы уже упоминали об этом с точки зрения Адама Вервера. Разумеется, всем давно известно, что прелестный младенец может стать связующим звеном между мужем и женою, а вот Мегги с отцом ухитрились превратить бесценное создание в связующее звено между мамочкой и дедом. В результате Принчипино, случайный свидетель этого процесса, вполне мог остаться злосчастным полусироткой, лишенным, на жалость всем окружающим, ближайшего родителя мужеского пола.

Объединившись в истовом благочестивом преклонении, Мегги с отцом просто не имели возможности поговорить о том, чем может стать князь для своего сына – ведь в его отсутствие для него всегда находилась замена. Притом же ни у кого не возникало сомнений на его счет. Он обожал возиться с ребенком у всех на глазах, с чисто итальянской непосредственностью, когда находил возможность уделить ему внимание; во всяком случае, на глазах у Мегги, которой в целом чаще представлялся случай побеседовать с мужем о причудах отца, нежели с отцом – о причудах мужа. Адам Вервер, со своей стороны, смотрел на происходящее со спокойной душой. Он был глубоко убежден, что его зять любит его внука, прежде всего потому, что – то ли под действием инстинкта, то ли по велению традиций – вышеупомянутый зять произвел на свет ребенка настолько неотразимого, что его невозможно было не любить. Но больше всего способствовала гармонии, царившей в их взаимоотношениях, невысказанная готовность молодого человека признать право на существование и за дедушкиной традицией – что уж там, традиция за традицию! Эта традиция, или что бы там ни было, давно уже закрепилась и за самой княгинюшкой. Америго же воздавал ей должное, тактично отступая в сторону. Короче говоря, в своих воззрениях по поводу собственного сына князь так же удачно огибал острые углы, как и во всех других случаях; и мистер Вервер, пожалуй, никогда так ясно не ощущал себя неким удивительным явлением природы в глазах своего зятя, как в эти часы, безнаказанно проводимые в детской. Как будто подобное проявление собственничества со стороны дедушки лишь служило князю дополнительным объектом для наблюдения и изучения. Мистер Вервер понимал, что дело здесь в одной особенности характера князя, подмеченной им раньше: князь был решительно не способен делать выводы по поводу того, что его касалось.

Ему все нужно было объяснять – впрочем, он всегда замечательно воспринимал объяснения. В конце концов, это главное: бедняжка очень старался понять и принять. Если уж на то пошло, откуда нам знать, что лошадь, которая не пугается трактора, не испугается, скажем, духового оркестра? Может, она с детства привычна к тракторам, а к духовым оркестрам не привыкла. Так же и князь мало-помалу, месяц за месяцем пытался уяснить для себя привычки отца своей жены. Вот еще одна деталь установлена: среди его привычек – романтическое отношение к маленьким князьям. Кто бы мог подумать и где же этому предел? Одного лишь опасался мистер Вервер: как бы не разочаровать князя, показав себя недостаточно странным. Он чувствовал, что проявляет себя слишком уж с положительной стороны в этом плане. Он только теперь начал узнавать, сам дивясь и забавляясь, как много, оказывается, у него привычек. Хоть бы князю удалось напасть на что-нибудь такое, к чему он непривычен! Мистер Вервер полагал, что это не нарушило бы безупречной гладкости их взаимоотношений, зато, возможно, немного придало бы им интереса.

Во всяком случае, в настоящий момент отцу и дочери было ясно одно: они просто знали, что им пока что хочется быть вместе – так сказать, любой ценой. И эта потребность вывела их из дома, подальше от собравшихся вместе друзей, заставив направиться, незаметно для других, по тенистой аллее так называемого старого сада, старого – благодаря старомодной формальности его облика, высоким рядам вечнозеленого самшита, подстриженным тисам и кирпичным стенам, одновременно лиловым и розоватым от дряхлости. Они вышли через дверцу в стене, дверцу, над которой была укреплена каменная дощечка с надписью старинным шрифтом – «1713»; теперь перед ними оказалась небольшая белая калитка, ослепительно белая и чистая среди пышной зелени, и вот наконец они добрались до тихого уголка, где росли самые величественные деревья. В незапамятные времена кто-то установил скамейку под огромным дубом, возвышающимся на холме, позади которого почва резко уходила вниз, повышаясь снова уже на достаточно далеком расстоянии, отгораживая это место от всего мира и замыкая его вдали лесистым горизонтом. Благословенное лето еще не совсем ушло, и низко стоящее солнце, пронизывая негустую тень, бросало яркие световые блики; Мегги, собираясь выходить, захватила с собой солнечный зонтик и теперь держала его над своей очаровательной непокрытой головкой. Этот зонтик вкупе с широкополой соломенной шляпой, которую отец Мегги в последнее время завел обыкновение носить сдвинутой на затылок, придавал их прогулке особую определенность и целенаправленность. Они знали эту скамью, часто восхищались ею, называя «уединенной» – им очень нравилось это слово; и, задержавшись около нее, могли бы улыбнуться над тем, как, должно быть, удивляются остальные, гадая, куда они подевались (вот только настроение у них было слишком серьезное, и, вообще, такие вещи очень быстро потеряли для них всякое значение).

Удовольствие, которое они испытывали при мысли о собственном безразличии к мнению гостей по поводу такого пренебрежения церемониями, – о чем говорило оно, если не о том, что, как правило, эти люди думали главным образом о других? Каждый знал за другим суеверную боязнь «обидеть» кого-нибудь, но, очень может быть, как раз в эту самую минуту оба спрашивали себя, а вернее – друг друга, должно ли это стать последним шагом в их развитии? Уж во всяком случае, за чаем, накрытым в самом подходящем месте на западной террасе, народу хватает – в придачу к Ассингемам, барышням Латч и миссис Рэнс наверняка присутствуют еще четыре-пять персон, в том числе очень хорошенькая мисс Мэддок, типичная ирландка, которую давно и много расхваливали и наконец привели в гости. Все эти люди приходили или приезжали из расположенных по соседству домов, среди коих было и временное скромное жилище их домовладельца, поселившегося там в целях экономии на время, пока сдавалась внаем усадьба его предков, и обитавшего, таким образом, в пределах видимости источника своих доходов. Придется этой компании в кои-то веки самой позаботиться о себе. Что уж там, на Фанни Ассингем всегда можно положиться: она не уронит честь мистера Вервера и его дочери, поддержит их репутацию гостеприимных хозяев, и даже сумеет как-нибудь оправдать их отсутствие в глазах Америго, если тот вдруг ни с того ни с сего забеспокоится – кто их знает, этих чудаков-итальянцев! Княгинюшка прекрасно знала, что их приятельница всегда может повлиять на Америго, неизменно восприимчивого к ее объяснениям, уверениям и уговорам. В сущности, он, похоже, стал еще больше полагаться на нее в этом плане с тех пор, как для него началась, по его собственному выражению, новая жизнь. Для Мегги не было тайной, – княгинюшка даже часто весело шутила по этому поводу, – что она не умеет объяснять так хорошо, как миссис Ассингем, а князь любит объяснения, он их просто-таки коллекционирует, как коллекционируют экслибрисы или почтовые марки, а стало быть, нужно тем или другим способом обеспечить ему это удовольствие. Князь, похоже, до поры до времени не извлекал из накопившихся объяснений никакой практической пользы. Скорее они выполняли чисто декоративную роль, доставляя невинное развлечение из разряда тех, что были ему особенно по душе, и в этом так ярко проявлялась его прелестная, приятнейшая особенность – чуть ленивое безразличие к более порочным и даже просто более утонченным забавам.

Так или иначе, отец с дочерью мало-помалу признали с веселой и непринужденной откровенностью, что дорогая Фанни – также не оставшаяся в неведении относительно этого факта – выполняет в их семейном кругу определенную функцию, причем отнюдь не всегда чисто номинальную. Можно подумать, она взяла на себя определенные обязательства: являться по первому зову, ведя за собой своего милого, меланхоличного полковника, как только такая необходимость возникала по ходу беседы, а чаще, надо полагать, в минуты праздности. Вследствие чего она стала значительно чаще присутствовать в доме; достойные супруги постоянно приезжали в гости, их визиты затягивались надолго, не вызывая возражений даже для виду. Сам Америго характеризовал смысл ее приезда такими словами: она действует на него успокаивающе. Толкование, можно сказать, просто идеальное, будь в характере Америго заметна хоть малейшая склонность волноваться по какому бы то ни было поводу. Фанни всячески преуменьшала свою роль, утверждая, что для ручного, домашнего ягненка с розовой ленточкой на шее вовсе не нужен тюремщик. Такое животное не требуется сторожить; в крайнем случае, его требуется обучать. В соответствии с этим она признавала, что просвещает князя – чем Мегги, само собой разумеется, никак не могла заниматься и превосходно это понимала. Дело кончилось тем, что Фанни была доверена забота о князе в чисто интеллектуальном плане. Слава богу, в распоряжении Мегги оставалась еще достаточно обширная и разнообразная сфера деятельности, и на князя, фигурально выражаясь, обрушивались целые лавины розовых ленточек. По сути, роли распределились следующим образом: миссис Ассингем печется о спокойствии князя, а тем временем его жена и тесть скромно наслаждаются своим маленьким пикником; кстати сказать, всем участникам собравшегося в поместье кружка это было не менее необходимо, нежели тем двоим, чьего общества остальные сегодня лишились чуть ли не в первый раз за все это время. Мегги знала, что рядом с ней князь в состоянии выносить практически любые чудачества странных английских типов, которые вызывали у него невыносимую скуку, поскольку были совершенно не похожи на него самого. В таких ситуациях жена способна оказать мужу самую что ни на есть реальную и ощутимую поддержку. Но столь же ясно Мегги сознавала, что в ее отсутствие князь едва ли в силах выдержать близкое столкновение с британцами. Как он будет двигаться, говорить и, прежде всего, выглядеть, – он, который умеет выглядеть так чудесно со своим аристократически красивым лицом, – каков он будет, оставшись в одиночестве среди существ, повергающих его в полное недоумение? Взять хоть ближайших соседей – иные из них очень могли повергнуть в недоумение; вот только у самой Мегги тоже была маленькая странность, ничуть не сердившая князя: чем они были страннее, тем больше нравились ей. Это у нее наследственное, утверждал, посмеиваясь, князь, – такое пристрастие к chinoiseries[24 - Китайские безделушки (фр.).]; но в тот вечер это ее ничуть не смущало – пусть справляется с ее китайцами, как умеет.

Будь подобные моменты немного чаще, они всякий раз напоминали бы Мегги поразившие ее однажды слова миссис Ассингем насчет того самого аппетита на объяснения, который мы только что имели случай подметить в характере Америго. Не то чтобы княгиня согласилась быть обязанной кому-то другому, пусть даже такой умнице, как ее подруга, пониманием чего бы то ни было в характере своего мужа, – как будто она сама бы не разглядела! – но Мегги всегда умела принимать с благодарностью четкую формулировку тех истин, какие сама она, угадывая чутьем, не могла выразить словами; Мегги отлично знала за собой ужасную склонность вечно говорить не то, что надо. Потому только и находила она в себе силы жить в постоянном сознании факта, столь недвусмысленно высказанного их общей утешительницей: князь с какой-то неведомой но, безусловно, высокой целью копит всевозможные ответы на свои вопросы, все впечатления и обобщения, какие ему удается собрать; он хранит их и лелеет, чтобы ружье его оказалось заряженным на полную катушку в тот день, когда понадобится из него выстрелить. Он хочет сперва разузнать абсолютно все о предмете в целом, а там уж бесчисленные накопленные им факты найдут свое применение. Он знает, что делает, и, будьте уверены, в конце концов произведет весьма заметный шумовой эффект. И миссис Ассингем еще раз повторила: князь знает, что делает. Мегги запомнила эту удачно найденную формулу и в случае чего могла напомнить себе: Америго знает, что делает. Пусть он временами кажется рассеянным, невнимательным, даже скучающим; так случалось в отсутствие ее отца, с которым князь, кажется, не мог быть никаким другим, кроме как почтительно-заинтересованным, – князь вдруг давал выход своей природной веселости, принимаясь петь или просто издавать какие-то причудливо-бессмысленные звуки, то выражающие незамутненную безмятежность духа, то фантастически жалобные.

Иногда он с полной откровенностью начинал распространяться о том, что у него на родине еще осталась кое-какая собственность: дом в Риме – главная его привязанность в жизни, большой черный дворец, Палаццо Неро, как с нежностью именовал его князь; и еще вилла в Сабинских горах, которую Мегги видела во время их помолвки и по которой страстно тосковала; и сам Кастелло, замок, о котором князь всегда говорил, что он «примостился на скале», – Мегги знала, что когда-то замок гордо возвышался на горном склоне, синея вдали, главою всего княжества. Случалось другое настроение, и князь бурно радовался, что все эти владения находятся так далеко; нельзя сказать, чтобы он бесповоротно их потерял, но все они были обременены бесконечными арендами и опеками, строптивыми жильцами, словом, совершенно недоступны для использования, и это еще не считая целой тучи закладных, давным-давно похоронивших всю вышеперечисленную недвижимость под пеплом гнева и тщетных сожалений, толщиною никак не меньше того слоя, что накрыл собою когда-то города у подножия Везувия, так что любые попытки восстановить одно из имений оказывались сродни медленным и мучительным археологическим раскопкам. Но вдруг настроение князя разом менялось, и он чуть ли не плакал навзрыд, горюя о своем потерянном рае, обзывая себя безмозглым болваном за то, что никак не может решиться на жертвы, необходимые, чтобы вновь обрести утраченную вотчину, – жертвы, впрочем, пришлось бы в случае чего приносить не кому иному, как мистеру Верверу.

В то же время было между мужем и женой нечто необыкновенно умиротворяющее – нечто незыблемое, чему можно только радоваться. Дело в том, что Мегги никогда так не восхищалась князем, никогда не казался он ей таким душераздирающе прекрасным, умным, неотразимым, – именно таким, каким впервые явился перед ней, очаровав раз и навсегда, – как в те минуты, когда другие женщины при виде его прямо у нее на глазах тоже превращались в какую-то безвольную массу. Любимой темой для шуток в самые сокровенные моменты для них было: как это удачно, и сколько свободы дает обоим. Мегги доходила до того, чтобы заявить: даже если князь в один прекрасный день напьется пьяным и поколотит ее, стоит ей увидеть его в окружении ненавистных соперниц, это зрелище мигом приведет ее в чувство. Так что ему будет проще простого поддерживать в ней влюбленность. В такие легкомысленные минуты князь соглашался, что это совсем нетрудно, тем более что, будучи устроен весьма примитивно, он знает лишь один способ обращения с представительницами прекрасного пола – и с чего бы ему этого стыдиться? Они должны быть действительно прекрасны, ведь он очень привередлив и придерживается самых высоких стандартов, но если уж они достаточно прекрасны, чтобы с ними вообще можно было иметь дело, что может сделать порядочный и гуманный человек, как не проявить самый обыкновенный интерес к их красоте? Его интерес, неизменно отвечала она, совсем даже не «обыкновенный», да и вообще во всем этом нет ничего обыкновенного, напротив, сплошные причудливые узоры самых удивительных оттенков. Во всяком случае, исходный постулат установили со всей отчетливостью: всевозможные мисс Мэддок нашей жизни могут быть вполне уверены в своей значимости для него. Мегги с безмятежным спокойствием не раз говорила об этом и отцу, чтобы он тоже мог разделить с ними шутку. При ее нежном и мягком характере было вполне естественно подумать о том, какую радость может ему доставить при случае ее доверительная откровенность. Такая уж у нее была установка – она постоянно придумывала себе всяческие правила, о ком-нибудь заботилась, о чем-то хлопотала. Конечно, она не все могла рассказать отцу словами о себе и Америго, о том, как они счастливы вместе, о самых глубоких глубинах, а что-то было понятно и без слов, но много было и другого – истинного и забавного, что вполне можно было пристроить к делу, по мнению Мегги, успевшей выстроить для себя изощреннейшую систему подобающего дочернего поведения.

Вся природа словно притихла, пока Мегги медлила в стороне от всех, наедине со своим спутником; безмятежность эта подразумевала многое: такой безупречный, такой роскошный покой раскинулся вокруг, что, будь они чуточку беднее духом, можно было заподозрить дерзкую гордыню в подобной легкости непоколебимого доверия. Но как раз гордыни-то в них не было – мы не такие, могли уверенно сказать про себя эти двое. Они были просто счастливы и смиренно благодарны, и не стыдились отдавать себе отчет в том, что великое – велико, хорошее – хорошо, надежное – надежно, а потому не позволяли себе унижать свое счастье трусостью, что было бы ничуть не лучше, чем унижать его наглой самоуверенностью. Они были достойны своего счастья, и, вглядываясь в них напоследок, мы видим, что каждый хочет, чтобы другой почувствовал это, и вот в задумчивой встрече их взглядов угадывается и тает, как тихий вздох в вечернем воздухе, выражение словно какой-то беспомощности перед собственным блаженством. Они понимали, что все правильно и все оправдано, но, быть может, они спрашивали себя в некоторой растерянности: что же делать дальше с чем-то настолько совершенным? Они создали это совершенство, взлелеяли и упрочили его, они поместили его в этом доме, полном достоинства, и увенчали всевозможным комфортом, но не настало ли для них то мгновение, – или, по крайней мере, для нас, глядящих, как они стоят перед лицом своей судьбы, – когда приходит понимание того, что «правильно» – это еще далеко не все? Иначе почему через малое время с губ Мегги слетели слова, выражающие неприкрытое сомнение, как отголосок неясной боли, возникшей несколько часов назад.

– В конце концов, что такое они хотят тебе сделать?

Также и для княгинюшки слово «они» обозначало грозно надвинувшиеся силы, символом которых стала миссис Рэнс, и отец улыбнулся в ответ. На душе у него вдруг сделалось легко, он даже не потрудился притвориться, будто не понимает смысла ее вопроса. Смысл – раз уж она заговорила – был вполне ясен; впрочем, тут еще не было оснований разворачивать мощную оборонительную кампанию. Беседа потекла свободнее, и вскоре Мегги подала новую мысль, сказав:

– На самом деле случилось то, что пропорции для нас изменились.

Мистер Вервер столь же молчаливо принял и это, несколько загадочное, замечание; не стал он возражать даже и тогда, когда она прибавила, что все было бы не так уж страшно, не будь он так ужасающе молод. Слабый звук протеста вырвался у него, лишь когда она заявила вслед за этим, что, мол, ей бы надо было подождать, как порядочной дочери. Но тут же и сама признала, что ждать пришлось бы слишком долго – то бишь, если бы она стала дожидаться, пока он состарится. Но все-таки выход есть.

– Раз уж ты такой неотразимый юноша, придется нам посмотреть правде в лицо, никуда не денешься. Та женщина заставила меня понять это. А будут и другие.

10

Все-таки, оказывается, большое облегчение – вот так говорить обо всем этом. – Да, будут и другие. Но ты меня поддержишь.

Мегги помолчала в нерешительности.

– Ты хочешь сказать – если ты сдашься?

– Нет-нет. Пока я буду отбиваться.

И снова Мегги замолчала, а когда заговорила опять, слова ее прозвучали как-то отрывисто.

– А разве обязательно постоянно отбиваться?

Он не вздрогнул – сказалась привычка находить гармонию во всем, сказанном ею. Собственно говоря, весь облик мистера Вервера свидетельствовал о том, что бесконечно отбиваться ему не так уж и подходит, будь эта реакция врожденной или благоприобретенной. Посмотреть на него – так, похоже, ему еще долго придется этим заниматься, ведь желающих-то хоть отбавляй. По виду не заметно, чтобы век его приближался к концу и чувства ему изменяли, и не важно, что он невысокий, щуплый, немного похож на простачка и в осанке никакого величия. Сила его, хоть в наступлении, хоть в сопротивлении, и в прошлом, и на будущее измеряется не ростом, и не весом, и никаким другим вульгарным количественным показателем. Больше того, было в нем нечто такое, благодаря чему в любой сцене с участием группы людей мистер Вервер отодвигался на задний план, просто-таки зримо и вполне сознательно сторонясь огней рампы.

Ни в коем случае не хотел бы он оказаться режиссером или автором пьесы, чье место – на просцениуме; в крайнем случае мог бы финансировать постановку, приглядывая из-за кулис за поступлением прибыли, но отнюдь не скрывая скудости своих познаний о тайнах лицедейства. Ростом едва ли выше собственной дочери, он не превосходил ее полнотою, вопреки расхожему мнению, приравнивающему полноту к солидности. Мистер Вервер довольно рано лишился большей части жестких, мелко курчавящихся волос, оставивших по себе память в виде небольшой аккуратной бородки, которая была чересчур компактна, чтобы именоваться «пышной», однако же покрывала не только подбородок, но и щеки, и верхнюю губу, словно возмещая тем самым отсутствие иных отличительных знаков. Аккуратное, бесцветное лицо, наделенное лишь самыми необходимыми чертами, – при его описании первым делом приходило на ум слово «ясный» и образ чистенькой, приличной комнатки, старательно выметенной и не заставленной мебелью, но обладающей одним специфическим достоинством, замечаемым практически сразу: парой больших незанавешенных окон. Такие уж были глаза у Адама Вервера, что впускали равно утренний и вечерний свет в невероятных количествах, и в то же время зрительно расширяли скромное помещение за счет открывающегося из них вида, который был неизменно «обширным», даже если видны были всего лишь звезды. Густого и переменчивого синего цвета, не будучи романтически огромными, глаза его все же отличались удивительной юношеской красотой и странной рассеянностью взгляда – не знаешь, чему они больше открыты, то ли зрению своего обладателя, то ли твоему собственному взору. Так или иначе, эти глаза придавали неповторимый облик своему окружению, как выражаются агенты по недвижимости; они никого не оставляли без внимания, постоянно двигались в поисках возможного общения, взаимопонимания, какого-то неведомого открытия, впереди ли, позади ли себя. Прочие элементы внешности старались держаться в тени, и особенно ненавязчиво было платье нашего друга, ибо одевался он в раз и навсегда заведенном стиле, словно стесняясь совершать излишние траты. Круглый год и по всякому случаю он носил одну и ту же черную визитку по моде времен своей молодости, одни и те же сдержанно-элегантные брюки в черно-белую клетку, идеально гармонирующие, по глубочайшему убеждению мистера Вервера, с синим атласным галстуком в белый горошек, а впадину живота, независимо от климата и времени года, неизменно прикрывал белый жилет из парусины. И вот теперь он спрашивал:

– Ты бы в самом деле хотела, чтобы я женился?

Он как будто говорил: раз уж этого хочет его дочь, возможно, это действительно неплохая идея, и, коли на то пошло, он готов хоть сейчас ее осуществить, пусть только дочка выскажется определенно.
<< 1 ... 14 15 16 17 18 19 20 21 >>
На страницу:
18 из 21