Оценить:
 Рейтинг: 0

Воспоминания. Мемуарные очерки. Том 1

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Старинный польский дорожный поезд. – Победитель Костюшки граф Ферзен. – Первое собственное оружие. – Жизнь русских офицеров в Польше. – Польки. – Испуг

Удивительно, как все изменилось в короткое время! В Польше было тогда какое-то молодечество, от которого никто не смел уклониться. Подраться на саблях значило почти то же, что чокнуться стаканами. Каждый мужчина долженствовал быть отличным ездоком и стрелком из ружья и пистолета. Погасить свечу пулею, попасть в туза или убить на лету, пулею, ласточку – ныне причисляемое к редкостям – почиталось тогда делом обыкновенным. Мужчина не смел ездить в карете или в коляске: это предоставлялось больным и женщинам. Семидесятилетние старики ездили верхом в дальний путь, например с берегов Березины в Варшаву. Только некоторые богатые модники, возвратясь из изнеженного Парижа, презирали старинные обычаи; но таких людей было весьма немного, и их преследовали сатирою и насмешками. Таким образом, как наше семейство ехало в Несвиж, езжали тогда все порядочные шляхетские фамилии. Роскошь магнатов, особенно многочисленность их прислуги и лошадей, превосходила всякое вероятие. Например, князь Карл Радзивилл выезжал иногда в тысячу коней!..

Маршрут наш назначен был предварительно, и бричка, в четыре лошади, с кухонными снарядами, с поваром и поваренками, шла впереди, шестью часами перед главным поездом. На назначенных местах повар готовил обед и ужин. Завтрак и полдник везли с собою. Матушка с сестрами и со мною ехала в четвероместной огромной карете, на пасах (т. е. на ремнях, потому что рессоры тогда мало употреблялись), запряженной цугом, в шесть сивых лошадей, без форейтора[177 - При запряжке цугом (т. е. гуськом) на одной из передних лошадей ехал кучер, называемый форейтором.]. Кучер правил с лошади, а не с козел. Перед каретою и за нею ехали верхом четыре стрельца с ружьями наперевес, с кортиками и с охотничьими рогами; на запятках стояли два огромные лакея, одетые по-венгерски, с высокими волчьими шапками. Эти лакеи назывались гайдуками. За каретою шла коляска, запряженная цугом четырьмя карими жеребцами, и кучер также правил с лошади, без форейтора. Сбруя была краковская, т. е. высокие хомуты с бубенчиками; но в городе употребляли английские шоры с серебром. В коляске сидел камердинер батюшки, а на запятках казачок, бандурист. Потом ехал пикер (по-польски доезжачий) и его помощник, ведя гончих и борзых собак на сворах. Несколько брик[178 - Брика – большая полуоткрытая коляска.] (кажется три), каждая в четыре лошади, также цугом, с постелями, туалетом, столовым сервизом и разными вещами, шли за коляскою. В бричках сидели служанки и так называемые покоевцы, т. е. комнатная прислуга, из молодых и красивых людей. При бричках ехали, также верхом, официант, носивший в Польше название маршалка, и конюший. Первый был то же, что в Испании majordome[179 - мажордом (фр.), т.е дворецкий; по-испански это слово пишется как mayordomo.], т. е. заведовал кухней, буфетом и прислугой, а второй управлял конюшнею и охотою. За бричкой ездовой, верхом, вел парадную верховую лошадь батюшки, под богатою попоною с гербами, а в замке тянулись крестьянские подводы с съестными припасами, мукою, крупою, разным копченым мясом, водками, ликерами, вареньями, сырами и т. п. Отец мой ехал верхом на сером жеребце, а за ним ездовой (по-польски лиозак, lozak) в куртке с галунами, в шишаке с перьями, с кортиком; он вез длинный турецкий чубук и весь трубочный припас. Весь поезд ехал обыкновенно шагом или, по хорошей дороге (что тогда была редкость), малою рысцою. Без этой свиты не мог выехать порядочный человек, шляхтич, bene natus et possesionatus[180 - Bene natus et possesionatus – «благородный и рожденный властвовать» (лат.), традиционная характеристика шляхты.]! Подъезжая к усадьбе или местечку, кучера хлопали бичами, ездовые трубили в рога и стреляли на воздух из ружей и пистолетов, чтоб дать знать, что едет пан.

Все польские власти были тогда в разброде; страною управляли русские генералы и поставленные ими офицеры. Начальники были рады-радешеньки, если могли ухватиться за кого-либо из туземцев, и отец мой, в звании народного гражданско-военного комиссара[181 - Komisarz cywilno-wojskowy. Это было нечто вроде французского reprеsentant du peuple, en mission69 (#litres_trial_promo). Он долженствовал наблюдать за вооружением народа и порядком в стране и действовал от имени Временного правительства, учрежденного в Варшаве70 (#litres_trial_promo).], должен был поневоле исправлять обязанности маршала (предводителя дворянства), судьи и всех полицейских властей. Не знаю, на какое пространство простиралась эта принужденная власть его, но официально он был комиссаром воеводства Новогрудского.

Польша издревле славилась беспорядками всякого рода, особенно дурными дорогами и мостами. На этот счет существует даже насмешливая пословица[182 - Польский мост, жидовский пост, турецкое богомолье – все это безделье. По?польски это в стихах: Polski most, Zydowski post, Tureckie nabozenstwo, to wszystko blazenstwo.]. Верстах в двадцати от Несвижа надлежало проезжать чрез ручей, который в полную воду был довольно широк и быстр. Осмотрев мост, люди наши уверились, что он не поднимет кареты, а потому стали искать брода. Отец мой первый проехал в броде, но не остался на другом берегу, а воротился, чтоб распорядиться при спуске кареты. Карета прошла чрез воду благополучно, но при подъеме передние лошади стали путаться, и карета нагнулась на сторону. Сестры от испуга закричали, и отец мой, ехавший возле кареты, дал шпоры лошади: она рванулась на берег и, не знаю как оступившись или завязнув в грязи, упала на бок. Отец попал под лошадь и, ударившись о камень, переломил ногу. Мы все выскочили из кареты и с криком и плачем подняли его; стрельцы перевязали ногу между двумя досками, положили в коляску и поскакали во весь дух в Несвиж. Мы также поехали во всю рысь…

Дом для нас был приготовлен магистратом[183 - Магистрат – орган местного самоуправления в городе.]. Когда мы приехали, отец мой был уже перевязан искусным доктором и лежал в постели. Доктор успокоил матушку и уверил, что чрез шесть недель отец мой будет совершенно здоров и встанет с постели и что не предвидится ни малейшей опасности.

В Несвиже была тогда временная главная квартира генерала графа Ферзена, который победою, одержанною над Костюшкою, и взятием его в плен стяжал себе всемирную славу. В это время он наслаждался ею в полной мере, награжден был щедро императрицею Екатериною II[184 - Он пожалован графом (из барона), получил чин генерал-аншефа, Андреевскую ленту и 2?й степени Георгия, богатые поместья на Украйне и от австрийского и прусского дворов ордена и богатые подарки.] и союзными дворами и пользовался особенным уважением всей русской знати.

Некоторые из польских офицеров, бывших в сражении под Мациевицами, приписывают, однако ж, победу генералу Денисову, впрочем весьма несправедливо, на том основании, что в начале сражения поляки одержали верх в центре, где начальствовал сам генерал Ферзен, который уже начал ретироваться, оставив на месте несколько пушек; но генерал Денисов, стремительно бросившись с своею кавалериею на левый фланг польский, смял его, обратил в бегство и этим внезапным ударом привел весь корпус Костюшки в расстройство. Тогда уже генерал Ферзен стал громить центр польский своею артиллериею и ударил в штыки. Как бы то ни было, но слава победы принадлежит всегда главнокомандующему. Очевидцы и иностранные писатели должны вспомнить, что без счастливого движения генерала Десе (Desaix) Наполеон не одержал бы победы при Маренго[185 - Сражение при Маренго (город в Пьемонте) состоялось 14 июня 1800 г. Войска под командованием Наполеона могли потерпеть поражение, однако генерал Л. Дезе, отправленный Наполеоном в Геную, услышал канонаду и отдал приказ армии вернуться к Маренго. Сам Дезе погиб в начале сражения, однако австрийская армия была разгромлена.], однако ж слава принадлежит Наполеону. Ведь и Костюшку взял в плен не сам Ферзен, а мы должны говорить и писать, что Костюшко взят Ферзеном.

Разумеется, в общем расстройстве страны, при беспрерывных переходах войск, продовольствие его было сопряжено с величайшими затруднениями. Брали, где могли взять, и наконец выбрали все, что было на виду, а между тем большая часть запасов сохранялась помещиками и крестьянами в ямах, в лесах, между неприступными болотами. Надлежало иметь человека, который бы знал местность и средства каждого поместья и умел распределить так называемую реквизицию (контрибуцию провиантом и фуражом) справедливо, без излишнего отягощения жителей и сообразно состоянию каждого помещика. Для этого Ферзен вытребовал отца моего в Несвиж и весьма был огорчен случившимся с ним несчастием, которое замедляло предположенное учреждение Временной провиантской комиссии.

Лишь только язвенная горячка (Wundfieber) у отца моего миновалась, граф Ферзен навестил его, присылая прежде ежедневно адъютанта осведомляться о его здоровье. В эту самую пору у отца моего был доктор, и потому матушка приняла графа в гостиной и, по польскому обычаю, представила ему все наше семейство. Граф Ферзен после первых вежливостей сказал матушке, что она, будучи матерью русского воина[186 - См. приложение 7?е в конце 1?й части.], как русская, имеет полное право на покровительство русского правительства, и просил ее, чтоб она избрала его в предстатели пред троном великой монархини. Матушка, разумеется, приняла это за комплимент, однако ж все наше семейство было обворожено ласковостью, хорошим тоном и добродушием графа Ферзена. Заметив привязанность матушки ко мне, державшей меня на коленях, граф Ферзен обратился ко мне, а матушка велела мне подойти к графу и приветствовать его. Граф поцеловал меня в лоб и обещал принесть конфектов и игрушек. Я столько наслышался в доме нашем о графе Ферзене, о Костюшке (которого обожали в нашем семействе), что с недоверчивостью слушал графа и с величайшим любопытством рассматривал его. Граф Ферзен был уже стар, лет шестьдесяти, но по лицу казался еще старее. Он был сухощавый, весь в морщинах и согнутый; щурил глаза и закрывал их рукою от света. Особенно помню, что он весьма бело был напудрен и имел трость с набалдашником, осыпанным драгоценными каменьями. Посидев с дамами с полчаса, граф пошел в комнату отца, где пробыл долго, и с другого же дня в спальне отца моего начал собираться ежедневно комитет, составленный из нескольких помещиков и русских штаб-офицеров, для учреждения земской полиции и установления правильного продовольствия войска.

Граф Ферзен занимал весь замок, или дворец (palac), князя Радзивилла, властителя Несвижа, жил роскошно, по-царски, разумеется, по тогдашнему обычаю, на счет города и помещика, который был за границею. Вся оставшаяся в доме прислуга княжеская и все, что оставалось в целости, – домашние снаряды, сервизы, лошади и экипажи, – находились в распоряжении графа Ферзена. Дня чрез два после своего посещения граф Ферзен снова приехал к нам просить матушку с сестрами на вечер: на концерт, бал и ужин. Матушка отговаривалась всячески и наконец должна была обещать, что будет, если какие особенные обстоятельства не помешают.

После узнал я причину, по которой матушка не хотела ехать на вечер к такому важному человеку. Граф Ферзен, невзирая на преклонные свои лета и хилость, был страстным обожателем прекрасного пола и имел при себе трех юных собеседниц, полек. Тогда был иной век, и русские вельможи, а за ними и их подчиненные не скрывали того, что в наше время если и делается, то лишь тайно и с некоторыми приличиями. Русская знать все еще жила в веке Лудовика XV[187 - Правление Людовика XV было известно крайней распущенностью нравов.]. Все богатые и достаточные люди в России держали явно любовниц, хвастали ими, как ныне хвастают мебелью или лошадьми, и никто не обращал на это внимания. Некоторые богачи, поселившись в деревне, имели целые хоры певиц, танцовщиц или целый завод кружевниц, и все это было в порядке вещей. В Польше, где все дворянство, исключая должностных при дворе, проживало большую часть года в своих поместьях, в семейном кругу, между родными, соблюдалось более приличий в этом отношении. Любовные интриги хотя и существовали, но тайно и благопристойнее, и, невзирая на вольное обращение между полами, никто не дерзал похвастать тем, что имеет любовницу. Женщина подозрительного поведения не смела даже показаться в люди. Русские офицеры, особенно пожилые, вели себя непринужденно, разобрали по рукам всех хорошеньких служанок из шляхтянок, всех пригожих дочерей экономов и даже жен многих шляхтичей – словом, всех легкомысленных девушек и женщин, получивших некоторую наружную образованность в господских домах и умевших искусно подражать всем манерам своих прежних барынь и барышень, и жили с ними явно, как с женами. Надобно сознаться, что польки соблазнительны! Один польский поэт сравнивает их по грациозности с молодыми кошечками[188 - Булгарин имеет в виду балладу А. Мицкевича «Три Будрыса». Прозаический перевод баллады был опубликован самим Булгариным в журнале «Сын Отечества и Северный архив» (1829. Т. V. С. 113–115) и использован А. С. Пушкиным в работе над поэтическим переложением «Будрыс и его сыновья»; см. об этом: Федута А. И. Три «Будрыса»: авторский текст – подстрочник – поэтический перевод // Федута А. И. Письма прошедшего времени: материалы к истории литературы и литературного быта Российской империи. Минск, 2009. С. 125–135. Указанное место Булгарин перевел так: «Всех невольниц милее ляшские красотки / Веселенькие, как молодые кошечки».]! Польки ловки, любезны, кокетки от природы и умеют принимать на себя все оттенки различных характеров, сообразно нраву того, кому хотят нравиться. Трудно противостать их искушению, в чем сознался и великий Суворов[189 - Суворов писал А. И. Бибикову 21 октября 1772 г. из Польши: «Правда, я не много обращался с женщинами; но, забавляясь в обществе их, я соблюдал всегда почтение. Мне недоставало времени заниматься с ними, и я страшился их. Женщины управляют и здешнею страною, как и везде; я не чувствовал в себе достаточной твердости защищаться от их прелестей» (пер. с фр.) (Жизнь Суворова, им самим описанная, или Собрание писем и сочинений его / Изд. с примеч. Сергеем Глинкою. М., 1819. Ч. 1. С. 49).]! В противоположность этому женская ловкость, развязность и любезность сосредоточивались тогда в России только в высшем обществе, а в обыкновенном дворянском кругу женщины были манерны, застенчивы, неловки и старались казаться в высшей степени чинными и степенными. Приманка в Польше была слишком велика, и покорители Польши щедро вознаграждали себя за понесенные труды и за скуку с русскими женщинами и жили в Польше, как в Магометовом раю[190 - Согласно Корану, души праведников попадают в рай, в реках которого текут молоко, вода, райское вино и мед, а их супругами становятся райские девы – гурии, объятия которых сулят высшее наслаждение.], с тою разницею, что в польско-магометовом раю было сверх всех благ венгерское вино[191 - О. А. Пржецлавский писал: «Всем известен широко развитый в Польше вкус к венгерскому вину и умение воспитывать его. Сложилась даже у венгерцев поговорка: “Non est polus nisi vinum; non est vinum nisi Hungaricum; non est vinum Hungaricum, nisi in Polonia educatum” (“Нет напитка, кроме вина, нет вина, кроме венгерского, нет венгерского вина, кроме того, которое воспитано в Польше”)» (Пржецлавский О. А. Калейдоскоп воспоминаний // Поляки в Петербурге в первой половине XIX века / Сост. А. И. Федута. М., 2010. С. 33).]! Многие любовницы совершенно овладели своими обожателями, и они, повинуясь их воле, вводили своих любовниц в порядочный круг, возили на балы, приглашали к себе гостей – словом, ввели их во все права законных жен. Пока кипела война и каждый вооруженный человек был страшен, тогда все терпели и даже искали покровительства любовниц; но когда громы войны замолкли и императрица Екатерина II решила присоединить к России Литву, то с мирными и покорными жителями велела поступать снисходительно и ласково – и они ободрились. К тому же многие поляки уже находились при дворе Российском и обещали землякам своим защиту и покровительство. Итак, хотя страх русского имени еще не исчез вовсе в Польше, но уже значительнейшие из жителей заняли прежние места свои в обществе и не покорялись слепо воле каждого, носившего русский мундир. Многие дамы не ездили даже в церковь, чтоб не встречаться с русскими собеседницами, щеголявшими нарядами и экипажами. Эти собеседницы русских воинов приводили в соблазн своею роскошью и не появлялись в люди иначе, как осыпанные алмазами и жемчугом. Итак, матушка моя боялась унизиться или, как говорится, скомпрометироваться, попав в общество этих собеседниц, тем более что слышно было, будто и наша панна Клара разъезжает по городу в богатом экипаже какого-то майора. Матушка созналась в этом доктору, лечившему отца моего, а как этот доктор, земляк графа Ферзена, был с ним фамильярен и пересказал ему справедливые опасения матушки, то граф Ферзен был так деликатен, что в тот же день прислал матушке список всех званых гостей. Разумеется, что матушка после этого поехала с сестрами на вечер, на котором младшая сестра, Антонина, приобрела общие похвалы за отличное свое пение и ловкость в танцах.

Поляки, подобно богемцам, народ музыкальный, и богемцы потому только превосходят в музыке все славянские племена, что имеют в Праге консерваторию, распространяющую вкус и образующую учителей. В Польше также в каждом шляхетском доме занимаются музыкою. Почти каждая бедная шляхтяночка играла в то время на польской гитаре (с семью железными струнами), и во всех помещичьих домах все дамы играли на фортепиане, на арфе и даже на гуслях, которые тогда были в большом употреблении. Все польки учились пению в женских монастырях. Младшая сестра моя, Антонина, были одарена необыкновенным талантом к музыке, имела прелестный голос, пела с удивительным чувством и выражением и играла отлично на фортепиане, на арфе, на гитаре и на гуслях. Старшая сестра, Елисавета, воспитанная, как и младшая, по тогдашнему обыкновению, в монастыре сестер бенедиктинок, в Минске[192 - Монастырь ордена бенедиктинок в Минске был основан в 1633 г. и функционировал до 1871 г.], где наша родственница была настоятельницею, Елисавета, по странному вкусу, избрала для себя кларнет и играла на нем очень хорошо, участвовав прежде в монастырском музыкальном хоре. Дом наш сделался местом собраний всех русских офицеров и всех семейств, съехавшихся в Несвиж для избежания опасностей от мародеров, и почти каждый вечер у нас занимались музыкою и танцами и играли в карты. Страшно вспомнить об этой игре! Червонцы ставили на карту не счетом, а мерою – стаканами! В офицерских квартирах, как рассказывал отец мой, играли также на вещи: на жемчуг, алмазы, серебряную и золотую посуду, часы, перстни, серьги, драгоценное оружие и конскую сбрую. Шайки варшавских и виленских шулеров разъезжали из одного штаба русских войск в другой штаб и прибирали к рукам добычу. Многие игроки сделались богачами, хотя и с переломанными костями, без глаза или без зубов; некоторые лишились жизни за карточным столом. Тогда на все смотрели сквозь пальцы! Благоразумнее всех поступали русские офицеры из немцев: они отправили свои сокровища домой, потом накупили мыз в Лифляндии и Эстляндии и, вошед бедняками в службу, оставили детям богатое наследство. Большая часть русских что нажили в Польше, то в ней и прожили. Славянская кровь! Почти то же было и с поляками в России во время Самозванцев[193 - Имеются в виду выдававшие себя за сына Ивана Грозного царевича Дмитрия (1582–1591) Самозванец I, в октябре 1604 г. начавший поход на Москву, воцарившийся на московском престоле 1 июня 1605 г. и убитый 17 мая 1606 г., и Самозванец II, начавший поход на Москву в мае 1607 г. и до убийства его 21 декабря 1610 гг. правивший значительной частью страны, хотя и не взявший Москву. Личности обоих, пользовавшихся поддержкой военных отрядов польских магнатов, до сих пор достоверно не установлены.], с тою разницею, что поляки проигрывали своим и чужеплеменникам.

Граф Ферзен был ежедневным нашим гостем и полюбил искренно наше семейство. Я был его любимцем, ходил к нему почти каждое утро завтракать, бегал по комнатам, играл с его попугаями, моськами и с его оружием и весьма часто оставался обедать. В шутку называл он меня своим полуадъютантом и посылал чрез меня бумаги к моему отцу. И он сам, и собеседницы его, и адъютанты, и даже прислуга забавлялись мною, потому что я был резв, смел, всегда весел, разговорчив и заставлял их часто хохотать моими детскими речами и простодушием. Однажды, когда граф Ферзен был в самом веселом расположении духа, а я дразнил его попугая, грозя ему маленьким ятаганом, который был у меня в руках, граф спросил: «Что ты хочешь, чтоб я подарил тебе: попугая или эту саблю?» Попугай мне чрезвычайно нравился, но я, взглянув на него и на ятаган, сказал: «Дай саблю!» – «Зачем тебе она?» – примолвил граф. «Бить всех, кого дядя Костюшко прикажет!» – отвечал я. Разумеется, что я говорил точно так, как попугай, с которым я играл, т. е. повторял то, чего наслушался дома, а в то время только и толков было что о беспредельном повиновении избранному вождю и неповиновении королю. «А разве ты не знаешь, что у тебя есть король и что ты должен слушать его, а не Костюшку?» – примолвил граф. Я отвечал затверженною мною и тогда общею поговоркою: «Король Понятовский, дурак по Божьей милости» (Kr?l Poniatowski, kiep z laski Boskiej)[194 - Я слышал, будто знаменитый князь Карл Радзивилл велел вычеканить несколько сот червонцев с изображением короля и этою надписью и что эта монета была в обращении в Варшаве. Пример разладицы и неустройства! Могло ли существовать государство при таком своеволии!]. Ферзен и все присутствовавшие расхохотались, и граф сказал: «Возьми же эту саблю, я дарю тебе ее, а попугая отнеси от меня матушке». Я бросился к графу, вспрыгнул к нему на колени, стал обнимать и целовать, замарался весь пудрой и сказал: «Тебя не убью, хоть бы дядя Костюшко велел!» – «Спасибо, очень благодарен», – отвечал граф, смеясь. Я тотчас попросился домой, чтоб похвастать моею саблею и, пробегая ряд комнат в переднюю, не мог удержаться, чтоб не хватить саблей по лбу мраморного сатира, который стоял в нише, в карикатурном положении, высунув язык[195 - В 1821 г. Булгарин записал в альбом своего знакомого П. И. Кеппена следующее: «После Революции в Польше и вооружения Костюшки, в котором и отец его участвовал, и которых последствием были падение Польши, несчастье и разорение его семейства, генерал-аншеф граф Ферзен, квартирующий в то время в Несвиже, познакомясь с его родителями и полюбя шалуна мальчика, который рубил у него мебели и бил зеркала и чашки, воображая, что разит москалей, взял с собой удальца и, по определении почтеннейшего графа директором Сухопутного кадетского шляхетного корпуса, он определил и малого сарматенка в корпус в 1797 году» (цит. по: Рейтблат А. И. Фаддей Булгарин: идеолог, журналист, консультант секретной полиции. С. 43).]. Со мною был мой дядька, который рассказал матушке все происшедшее, и она чрезвычайно испугалась, чтоб граф Ферзен не заключил из слов моих о неприязненных чувствах нашего семейства к настоящему порядку дел. Лакей графа принес, вслед за мною, попугая, а вечером приехал и сам граф, и когда матушка начала объясняться насчет моих речей, граф Ферзен, как она мне после сказывала, возразил: «Я сам на вашем месте думал бы точно так же. Неужели вы почитаете наше правительство столь неблагоразумным, чтоб оно после всего, что здесь случилось, требовало от вас внезапной любви и верности? Наша великая монархиня созидает дела вековые, и что веками было расторгнуто, то веками и соединится. Здесь была некогда Русь – и будет со временем! Мы требуем только, чтоб вы были спокойны и не порывались на невозможное, для собственного вашего блага. Есть русская пословица: сила и солому ломит, – не забывайте ее, а мы перестанем говорить об этом». Так думал и сообразно с своими правилами так поступал граф Ферзен; но, по несчастию, были и такие, которые думали и поступали иначе, или не понимая видов правительства русского, или не исполняя их из собственных выгод.

Отец мой совершенно выздоровел и хотя еще подпирался тростью, но выезжал со двора. Однажды, когда все семейство наше было отозвано куда-то на вечер, а я уже спал, вдруг какой-то ужасный рев разбудил меня. Комната моя была освещена внешним блеском. Няньки не было в спальне; я вскочил с постели, подбежал к окну, взглянул – и вся кровь во мне застыла. Вижу, что во всю длину улицы тянутся какие-то страшилища, в белой и черной длинной одежде, по два в ряд с факелами, и ревут во все горло, а посредине, между множеством знамен, толпа этих же чудовищ несет гроб[196 - Это были похороны настоятеля католического монастыря.]. Няньки и служанки натолковали мне прежде о ведьмах, колдунах, чертях, мертвецах и т. п.; в моем разгоряченном воображении представилось что-то такое ужасное, что я не мог двинуться с места от страха, упал замертво и больше ничего не помню. Когда я пришел в чувства, два гайдука качали меня на простыне, как в койке, среди комнаты. «Маменька, где ты? – спросил я, и она бросилась ко мне со слезами и прижала к сердцу. – Дай мне есть, я голоден!» Матушка чуть держалась на ногах от радости. Тотчас послали за доктором и за отцом, которого призвал к себе по делам граф Ферзен. Доктор обрадовал родителей, сказав, что теперь он отвечает за жизнь мою. После рассказали мне, что я девять дней пролежал в горячке, с бредом, и что все лишились надежды на мое выздоровление. Пришед в чувства, я был, однако ж, так слаб, что не только не мог стоять на ногах, но и едва шевелился. Чрез три недели я с трудом ходил по комнате.

Во время моей болезни граф Ферзен уехал в Петербург. Летом 1795 года началось окончательное присоединение бывшей Литвы, Волынии и Подолии к России[197 - Имеется в виду третий раздел Речи Посполитой.]. Генерал-губернатором в Литве был генерал-аншеф князь Репнин, прежний посол при польском короле или, правильнее, правитель всей Польши; минским губернатором назначен был генерал-поручик Тутолмин. Главная квартира дивизии войск, занимавших часть Литвы, прилежащую к Белоруссии, переведена в город Минск, и начальство над этою дивизиею поручено генералу Денисову. Повсюду стали приводить к присяге дворянство, духовенство и мещан всех исповеданий, и в конце июня обнародован генералом Тутолминым знаменитый манифест императрицы Екатерины II[198 - Речь идет о манифесте от 15 (27) апреля 1795 г. о присоединении Литвы и Курляндии, закреплявшем за присоединенными землями прежние привилегии и право пользоваться традиционным для них законодательством.], подтверждающий все права и привилегии, которыми эти области пользовались прежде. В новоучрежденных губерниях, вместо прежних воеводств, вводили русское управление, оставляя прежний порядок касательно избирательных мест, но только в казенных местах и по полицейской части определяли русских чиновников, и, когда 12/24 октября 1795 года между тремя державами решено было разделить между собою бывшую Польшу, в провинциях, присоединенных к России, уже введено было новое устройство и принесена присяга, хотя король Польский, проживавший в Гродне, подписал акт отречения от престола только 13/25 ноября того же года[199 - Гродно (ныне областной центр в Республике Беларусь) стал резиденцией Станислава Августа Понятовского после подавления восстания 1794 г.: король пребывал здесь под надзором российского наместника. Дата подписания им отречения была, вероятно, избрана не случайно: она совпадала с днем именин российской императрицы.]. При введении нового порядка вещей обязанности отца моего по званию военно-гражданского комиссара кончились: он отправился в Минск для сдачи отчетов генералу Тутолмину, а семейство наше возвратилось в деревню.

III

Характеристический очерк последней эпохи древней Польши. – Иезуиты. – Шляхетские анекдоты. – Попытки спартанского воспитания

Не желаю никого оскорбить в моих воспоминаниях, особенно не намерен задевать народного самолюбия; но надобно быть более нежели несправедливым, надобно быть лжецом, чтоб не сознаться в том, что в течение всего XVIII века, когда все Европейские государства возвышались и совершенствовались, Польша беспрерывно склонялась к упадку, т. е. лежала на смертном одре и в пароксизмах ожидала смерти. Если никто не решился взять Польшу, то единственно из уважения к памяти Вестфальского мира[200 - Вестфальский мир 1648 г. завершил Тридцатилетнюю войну в Европе.], обеспечившего равновесие в Европе, и из опасения общего замешательства в Европе, как то было в Семилетнюю войну[201 - В войне 1756–1763 гг. участвовали, с одной стороны, Пруссия, Англия и Португалия, с другой – Австрия, Франция, Швеция, Саксония, Испания и Россия.]. Нельзя раскрыть историю без сожаления и негодования. В XVI веке Польша занимала одно из почетнейших мест в христианском мире, славилась учеными мужами и воинами и, на свои земные произведения выменивая все условные сокровища, имела даже запасы драгоценных металлов и дорогих каменьев. При вступлении на престол Сигизмунда III[202 - Сигизмунд III правил с 1588 г.] Польша имела 16 000 000 жителей на обширном пространстве между Балтийским и Черным морями, Двиною и Одером. В XVI веке во всей Европе было весьма мало регулярного войска, и силу государства составляло везде земское ополчение, т. е. дворяне с своими вассалами и горожане, вооружавшиеся на время войны. В Польше до избирательных королей пехота была наемная из немцев, венгров и шотландцев, а всю силу составляла конница из шляхты, или общее восстание (pospolite ruszenie). При Владиславе II противу ливонских рыцарей 150 000 шляхты село на конь[203 - Имеется в виду Грюнвальдская битва 15 июля 1410 г. – самое крупное сражение объединенных польско-литовских войск против Тевтонского ордена.]; при сыне его Казимире[204 - Имеется в виду Казимир IV Ягеллончик.] 60 000 вооружились при первом воззвании к защите отечества[205 - Имеются в виду события Тринадцатилетней войны 1454–1466 гг. между Польским королевством и Тевтонским орденом.], а при Иоанне Албрехте выступило в поле 80 000 конной шляхты. Но когда все государства, удостоверясь в важности пехоты и в необходимости содержать постоянное войско, устроили регулярные армии, воздвигли крепости, завелись артиллериею, в Польше все оставалось по-старому. Говорили много на сеймах, и говорили хорошо, составляли умные проекты – понапрасну, и наконец, едва дошли до того, что устроили 12 000 регулярного войска и артиллерию! Во всем государстве не было ни одной порядочной крепости! Без денег самый мудрый король не мог ничего предпринять к благосостоянию государства, а подати зависели от сеймов, на которых послы (т. е. депутаты) тогда только были согласны между собою, когда надлежало произнесть veto (не позволяю) противу предложения о податях. При бедности государственной казны короли были рады, что богатое духовенство, владея огромными поместьями, приняло на себя воспитание юношества; но когда с восшествием на престол Сигизмунда III иезуиты овладели почти исключительно воспитанием, прежний свет в Польше померк и настал мрак, в котором большая часть шляхты уже не видела прямых выгод государства. Иезуиты систематически истребляли истинное просвещение и помрачали даже здравый рассудок на основании правила Омара, сжегшего Александрийскую библиотеку[206 - Александрийская библиотека существовала с III в. до н. э. и была одной из крупнейших библиотек древности. Согласно не подтверждающейся историческими источниками легенде, она была сожжена по приказу халифа Умара ибн аль-Хаттаба аль-Фарука.]! Они держали в своих школах людей от юношеского до зрелого возраста, шпигуя их память латынью и отягчая ум ложными понятиями о науках, искажая истину, когда она не согласовалась с учением Римской церкви, и только тех из учеников допускали в святилище наук, которые соглашались вступить в их братство. Основанием иезуитского воспитания был самый иступленный религиозный фанатизм, безусловная преданность папской власти, интолеранция (нетерпимость других исповеданий) и пропаганда, т. е. распространение католицизма. Иезуиты и их достойные воспитанники ненавидели всех христиан неримско-католической веры и не признающих папы главою церкви и почитали их ниже мусульман, евреев и даже идолопоклонников. Из этого учения, глубоко укорененного в сердцах, восстала Уния, лишившая Польшу главной ее подпоры – Малороссии, и произошло отчуждение всех некатоликов от Польши[207 - Речь идет о греко-католической церкви, возникшей после Брестской унии 1596 г.: часть епархий Киевской митрополии приняли решение перейти в католическую веру с сохранением богослужения византийской литургической традиции на церковнославянском языке. Фактически это означало ликвидацию православной церкви на территории Речи Посполитой. Во время гетманства Богдана Хмельницкого (1648–1657), остававшегося православным, религиозный вопрос стал одним из поводов для массового антипольского и антикатолического движения на Украине и принятия Переяславской радой 8 (18) января 1654 г. решения о переходе гетманства в подданство Московского царства.]. Почти вся Литва и лучшее литовское шляхетство было православного греческого исповедания; но когда не только православных, но даже униатов отдалили от занятия всех важных мест в государстве и стали приманивать в католическую веру знатную православную шляхту пожалованием староств, ленных и амфитеутических имений[208 - Староство – административно-территориальная единица на территории Речи Посполитой, включавшая в свой состав несколько городов и местечек. Староство устанавливалось на землях, принадлежавших королю, и передавалось дворянину в пожизненное пользование. Ленное имение – имение, передававшееся дворянину в пользование на определенный срок. Амфитеутическое имение (от лат. Emphyteusis – прививка) – вид долгосрочной аренды земли, иногда переходившей в наследственную аренду, при которой арендатор был обязан развивать сельскохозяйственное производство и ежегодно вперед выплачивать определенную сумму денег собственнику.] и когда в присутственные места, в школы и в дворянские дела вообще ввели польский язык, все литовское шляхетство мало-помалу перешло к католицизму. При Сигизмунде III и наша фамилия перешла в католическую веру и получила несколько имений под различными титулами, из коих одно, амфитеутическое имение, Рудавка, возле Свислочи (в Гродненской губернии, Волковыском уезде), и поныне находится в нашем роде, до тех пор пока он будет существовать.

Итак, первая и главная, а лучше сказать, единственная радикальная причина упадка Польши была власть иезуитов, истребивших истинное просвещение и укоренивших в умах нетерпимость (intolеrance). Вторая причина, следствие первой, была слабое правление избирательных королей (после Ягеллонова рода)[209 - После того как род потомков Владислава II Ягайло закончился со смертью Сигизмунда II Августа в 1572 г., королевский трон Речи Посполитой занимали выборные короли.], а особенно последних королей саксонского дома[210 - Имеются в виду Август II и его сын Август III, которые правили Речью Посполитой в 1697–1763 гг.]. Вольтер сказал в шутку: «Quand Auguste buvait, la Pologne еtait ivre!»[211 - Буквально: «Когда Август (имеется в виду король Речи Посполитой Август II Сильный, правивший с 1734 г.) пил, то пьяна была вся Польша», в значении: каков правитель народа, таковы и его подданные. Булгарин приводит цитату из стихотворения Вольтера «Послание к Екатерине II, императрице российской» (1771) (см.: Voltaire. Ep?tre ? l’impеratrice de Russie, Catherine II // Cuvres compl?tes de Voltaire / Еd. L. Moland. Paris, 1877. Т. 10. Р. 437). Сам Вольтер приписывал фразу не названному по имени «Великому человеку», подразумевая Фридриха II.] Это сущая истина! Со времени Августа II пьянство жестоко распространилось между шляхтой, и наконец Венгрия все свое вино продавала в Польше. За пшеницу, лен и пеньку, продаваемые в Данциге, Риге и Мемеле[212 - Данциг – сейчас г. Гданьск в Польше, Мемель – сейчас г. Клайпеда в Литве.], помещики покупали почти исключительно пряности и крепкие виноградные вина[213 - Характеризуя экономическую ситуацию конца XVIII в. на землях бывшего Великого княжества Литовского, О. А. Пржецлавский писал: «Для Литвы и Белоруссии отпускная иностранная торговля составляла почти единственный источник дохода с помещичьих имений и снабжала край товарами, необходимыми для комфорта в домашнем быту. Ежегодно по Неману и Западной Двине сплавлялось в Кенигсберг, Мемель и Ригу огромное количество всякого хлеба, семени льна, пеньки, шерсти, корабельного и строевого леса, поташа, смолы и т. п. Все это сбывалось английским купцам, а в упомянутых портах закупались для литовских и белорусских губерний провизии на целый год колониальных товаров, французских вин, портера, сукон, всяких материй и других изделий, так как в краю не было почти никаких фабрик» (Пржецлавский О. А. Калейдоскоп воспоминаний // Поляки в Петербурге в первой половине XIX века. М., 2010. С. 32).]. Псовая охота, карточная игра, попойки и рыцарские упражнения, т. е. гарцевание на конях и поединки, составляли обыкновенное препровождение времени. Дворянские выборы в должности (сеймики) и в послы, т. е. депутаты на сеймы, и беспрерывные и бесконечные процессы были единственным важным занятием шляхты. Впрочем, страсть к процессам происходила вовсе не от любостяжания; процессы всегда почти рождались или из ложного честолюбия, или вследствие личной ссоры. Хоть бы лишиться последнего куска хлеба, лишь бы поставить на своем! Кроме того, процессы заменяли театр и литературу в провинциях. Речи адвокатов (голоса, glosy), так называемые манифесты, т. е. изложение претензий, печатались и рассылаемы были ко всем приятелям. Судопроизводство было открытое и привлекало в запутанных делах или когда тягались значительные люди множество слушателей в суды. Сами тяжущиеся говорили иногда речи, и это занимало умы и убивало время. На выборы свозили десятками мелкую шляхту (потому что каждый шляхтич имел право избирать и быть избираемым), кормили и поили их на убой и в случае спора заставляли драться между собою. Редкий шляхтич не имел рубцов на щеках и на голове. Искатели мест старались блеснуть красноречием, роскошью и щедростью, разорялись на пустяках. Приговоры суда по процессам редко исполнялись без употребления силы со стороны выигравшего процесс, и если проигравший тяжбу защищался, тогда происходила формальная война. Иногда случалось, что по самым пустым притязаниям богатый пан, собрав пьяную шляхту, выгонял из имения бедного или смирного помещика и потом начинал процесс. Это изгнание называлось заездом (zaiazd) и случалось весьма часто. Законные власти не в силах были ни предупредить зла, ни удержать его, когда непослушный принадлежал к могущественной партии или фамилии. Одним словом, законы в Польше были бессильны, и от бесчисленных процессов богатели одни адвокаты. Правда, во всей Польше не слышно было о взятках, и в польском языке даже нет настоящего слова для выражения лихоимства; но весьма часто случалось, что судьи судили несправедливо из страха, по духу партий, ради покровительства вельмож, что выходило на одно и то же. И что значило государство без просвещения, без государственной казны, без полиции (в Польше никогда не допускали учреждения ее), без силы законов, без войска, без всякой промышленности? Государство, омраченное фанатизмом, расстроенное во всех своих частях своеволием шляхты, деспотизмом вельмож и самым тяжким рабством земледельцев! Страшно подумать! Последний король, Станислав Август (Понятовский), был человек умный, любезный, добродушный, даже ученый, страстный любитель литературы и художеств, но слабого характера – нерешительный и несмелый; нравственно он был, однако ж, полезен своему несчастному отечеству. Не имея средств истребить зла, он, по крайней мере, употребил все от него зависящее, чтоб положить основание добру. Он дал другое, сообразное с веком, направление воспитанию юношества в Варшавском кадетском корпусе[214 - Речь идет о так называемой Школе Рыцарей, созданной по приказу Станислава Августа в 1764 г. Из школы вышел ряд выдающихся польских военачальников, деятелей политики и культуры. Школа была закрыта в 1794 г. после поражения восстания.] и имел усердного помощника в аббате Конарском (монашеского ордена пияров[215 - Орден пиаров (лат. Ordo Clericorum Regularium Pauperum Matris Dei Scholarum Piarum; Орден бедных регулярных христианских школ во имя Божией Матери) – католический монашеский орден, основанный в 1617 г. и занимавшийся религиозным обучением и воспитанием детей и молодежи.]). Пиярские школы противодействовали иезуитскому воспитанию. Князь Чарторийский (дядя короля) основал учебные заведения в имении своем, Пулавах[216 - Имение Пулавы получил в качестве приданого Август Александр Чарторыйский. Учебные заведения основал тут его сын Адам Казимир. Констанция Чарторыйская, сестра Августа Александра, будущая мать короля Станислава Августа Понятовского, приходилась ему теткой, а Адам Казимир – не дядей, а двоюродным братом.], для шляхты обоих полов, и из этих-то школ вышли все достойные люди последнего времени Польши. Литература воскресла, художества ожили; но это были только блистательные звезды на мрачном горизонте. В Варшаве и Вильне была утонченность Парижа, а в провинциях, особенно в Литве и на Украйне, господствовали фанатизм Средних веков, своеволие степей аравийских и пьянство и прожорливость дикарей Америки. Тут было в полном смысле: кто кого смога, тот того в рога!

Отец мой был весьма далек фанатизма, напротив, был сильным приверженцем веротерпимости и всех нововведений. Он был воспитан просвещенным католическим аббатом, родом из древней польской Пруссии (Вармии[217 - Вармия – историческая область на южном побережье Балтийского моря (от реки Эльбы до берега Вислинского залива). В 1410–1772 гг. входила в состав Польского королевства. Ныне на этой территории находятся Варминско-Мазурское воеводство Польши и Калининградская область России.]), немцем, и любил философское, политическое и историческое чтение. Отец мой был не только умен, но даже остроумен, весельчак в полном смысле слова, чрезвычайно добродушен, честен во всех своих делах, но имел несчастный характер: был чрезвычайно вспыльчив, увлекался первым впечатлением и при наружной популярности был чрезвычайно горд в душе. Для удовлетворения этой гордости он жертвовал всем, и жизнью, и имением. Он готов был обниматься и сидеть рядом с самым убогим шляхтичем, который подчинялся его воле, но за один косой взгляд равного или почитавшего себя высшим, за одно слово, которое казалось ему оскорбительным, вызывал на дуэль или мстил явным оскорблением. Он был, как ныне говорят, человек эксцентрический и поступал во всем не так, как другие. Этот пагубный характер навязывал ему беспрестанно хлопоты и беспокойства и был причиною его собственного несчастия, а отчасти и всего семейства. Щедрость его не имела пределов: он дарил все, что нравилось его друзьям, и при деньгах сыпал ими без всякой нужды, как будто обладал неисчерпаемыми сокровищами! Роста он был высокого, сложения крепкого, силы необыкновенной, но по лицу, как говорят все знавшие его, я живой его портрет. Расскажу о нем несколько анекдотов, которые в нынешнее время покажутся невероятными и вместе послужат характеристикой тогдашней шляхты.

Отец мой остался малолетным сиротою после смерти родителей, с весьма хорошим состоянием, и опекунами его были родной дядя и знаменитый князь Карл Радзивилл – оригинал, каких мало было на свете, но самый добрый и благородный человек, прозванный по любимой своей поговорке Пане Коханку (panie kochanku по-русски почти то же, что любезнейший). Это слово повторял он беспрестанно, говоря и с дамами, и с королем, и с своим лакеем, и с жидом! Отец мой, приехав по делам своим в Слуцк, принадлежавший князю Радзивиллу, встретил на улице богатого жида, содержавшего в городе винный откуп[218 - Откуп – система сборов с торговли вином; установлена в 1712 г., просуществовала до 1861 г. с перерывом в 1817–1827 гг., когда действовала винная монополия государства. Частные лица (откупщики) во время торгов, которые проводились раз в четыре года, получали право на производство, оптовую покупку и розничную торговлю спиртными напитками; они отдавали в казну обусловленную при получении откупа сумму и пользовались чистой прибылью.] (т. е. все корчмы), торговавшего притом виноградными винами и пользовавшегося особенною милостью князя. Жид этот, хотя знал хорошо отца моего, но, избалованный фамильярностью других помещиков, прошел мимо, не поклонившись. Отец мой, вспыхнув, закричал: «Долой шапку, жид!» и бросился к нему; но жид, ответя грубо, скрылся в толпе радзивилловских слуг и заперся в доме. Отец мой велел немедленно запрячь своих лошадей и поехал прямо в Несвиж к князю, который весьма любил его. Он пробыл у него несколько дней и своими остротами и шутками привел князя, большого охотника до фарсов, в самое веселое расположение духа. Между ими было состязание в этом отношении, что весьма нравилось старому князю. На третий день, перед отъездом, отец мой сказал, что князь может оказать ему большую милость, но он не смеет просить его. «Скажи, чего хочешь, я все для тебя сделаю», – отвечал князь. «Отдайте мне в аренду ваш фольварок (маленькую мызу или усадьбу) в полумиле от Слуцка», – сказал отец мой. «Зачем тебе эта мелочь? Я бы и подарил тебе, если б этот фольварок лежал на моей границе, а не в средине моих поместьев!» – «Я начал торговать украинскими волами, – отвечал отец мой (а это была выдумка), – и мне нужно место под городом для сгона разных партий». Князь расхохотался, зная, что отец мой вовсе не способен к торговым делам. «Теперь не стану есть другого мяса, как твоих волов, – примолвил князь, шутя, – однако боюсь, что ты заставишь меня долго поститься!» В шутках и прибаутках князь подписал арендный контракт, и отец мой поскакал в Слуцк, взял немедленно в свое управление фольварок, поставил своего управителя, купил бочек сто водки и велел продавать вполовину дешевле, чем продавали в Слуцке. Все горожане стали, разумеется, покупать водку на фольварке, и в корчмах продажа остановилась. Жид-откупщик был в отчаянии, но делать было нечего, ибо отец мой, по польским законам, имел полное право продавать вино в своем имении по какой угодно цене. Чрез несколько дней отец мой нарочно приехал в Слуцк, и жид-откупщик в сопровождении княжеского управителя и почетнейших граждан явился к отцу моему с повинною и просил прощения в неумышленном оскорблении. Отец мой принял богатого жида хладнокровно, без воспоминания о прошлом, не изъявляя ни малейших признаков гнева. Тогда богатый жид завел речь о деле. «Зачем вам, такому пану, держать фольварок? Уступите мне аренду, я вам дам вдвое». – «Теперь не время об этом толковать, – отвечал отец мой, – приезжай ко мне завтра, в полдень, на фольварок, там кончим дело. Я даю тебе слово, что уступлю аренду по моей цене: я не хочу барышей, и мне эта шутка уже наскучила». Жид обрадовался и на другой день явился в назначенный час. Контракт уже был готов, и оба они тотчас подписали его. Но отец мой не передал княжеского контракта, а отдал имение в аренду от своего имени. Когда дело кончилось, отец мой хлопнул в ладоши – и явились шесть дюжих парней. «Бери его!» – закричал отец, и слуги схватили жида, растянули и влепили двести ударов кожаными постромками. Жид едва остался жив. Его положили замертво в бричку, сунули контракт за пазуху, и отец мой сказал ему, что это только первый урок вежливости, а за другим и третьим уроками дела не станет, если жид от первого урока не исправится. Лишь только в Слуцке разнеслась весть об этом поступке моего отца, весь жидовский кагал поскакал в Несвиж, к князю с жалобою. Князь ужасно рассердился, и клялся примерно отмстить моему отцу за самоуправство в его владениях, и послал к нему нарочного с приглашением в Несвиж. Друзья умоляли отца не ездить к князю, пока гнев его не утихнет, и советовали немедленно отправиться в Варшаву и искать покровительства у короля; но отец мой, не слушая никого, вооружился с головы до ног, поехал немедленно в Несвиж и явился к князю в приемный час, при множестве посетителей. Все смотрели с удивлением и страхом на моего отца, предполагая, что эта история должна дурно кончиться. Князь, вышед в приемную залу, окинул взором собрание и, увидев отца моего, раскраснелся от гнева и прямо пошел к нему. «Как вы, сударь, смели бить моего арендатора? – воскликнул князь, – я пойду с сумою по миру, но не допущу, чтоб кто-нибудь дерзнул оскорблять меня так нагло. Или вам жить или мне, или вам гнить в тюрьме или мне!.. Я вам покажу, что я значу!..» Князь от гнева не мог более говорить и запыхался, а отец мой прехладнокровно отвечал: «Прошу только меня выслушать, а там делайте что угодно! Не только я не осмелился бы никогда прикоснуться пальцем к вашему арендатору, но если б даже кто другой тронул его, то я, как верный и усердный ваш приверженец, вступился бы за него, не жалея собственной жизни!..» – «Итак, вы не били моего арендатора?» – спросил князь, несколько успокоившись. «Нет, не бил вашего арендатора, – возразил мой отец, – я бил моего арендатора, потому что выпустил Мовше в аренду мою посессию (т. е. временную собственность), в чем удостоверит вас вот этот контракт, и бил притом моего арендатора по принадлежащей мне половине его тела, а не по вашей половине, которой я вовсе не тронул». Князь отступил три шага, смотрел пристально на моего отца и требовал истолкования загадки. Отец объяснил дело. «Неужели все это правда, что ты говоришь?» – спросил князь. «Жид здесь, прикажите справиться», – отвечал отец мой. Послали расспросить жида, и посланец объявил, что жид точно получил двести ударов по одной половине тела. Эта плохая шутка чрезвычайно понравилась князю; он расхохотался и держался за бока, расхаживая по комнате. Разумеется, что и все захохотали, и вместо предполагаемой трагедии вышла комедия. «Ах ты проказник! – сказал князь, – на тебя и сердиться нельзя; но в наказание ты должен пробыть у меня целую неделю в Несвиже. А что твои волы?» – примолвил князь. «Вместе со мною так испугались вашего гнева, что от страха разбежались!» – отвечал мой отец. «А вместо волов ты поедешь со мною завтра ловить медведей». Отец мой пробыл у князя не одну, а две недели, получил в подарок четыре жеребца; а чтоб успокоить жида, князь уступил ему на год, безвозмездно, всю аренду Слуцка, и тем кончилось дело. Отпуская домой моего отца, князь взял, однако ж, с него слово не трогать жида.

Однажды отец мой ехал в Минск из Глуска проселочною дорогою на Житин. День был знойный, и он, отдохнув в полдень в лесу, поздно приехал на ночлег. Корчма была новая и с виду обещала удобное пристанище, но по осмотре оказалось, что в конюшне не было ни яслей, ни решеток и все жилье состояло из двух грязных комнат. Корчма принадлежала помещику Пузине. «Жид! что стоит твоему барину эта корчма?» – спросил мой отец. «Тысячу злотых», – отвечал корчмарь. «Гей! отсчитай сейчас тысячу злотых жиду!» – сказал отец своему камердинеру. Жид не понимал, что это значит, и не хотел брать денег, но принужден был взять, когда отец мой прикрикнул на него. «Прибавь еще пятьсот злотых, – примолвил отец, обращаясь к камердинеру, у которого хранились ключи от шкатулки, – а ты, жид, отнеси эти деньги к своему пану; скажи ему, чтоб он выстроил на них корчму поудобнее, и между тем выноси все свои вещи, потому что сейчас не будет твоей корчмы. Ребята, поджигай корчму с другого конца!» – сказал отец мой своим людям, которые, зная, что надлежало повиноваться безусловно, зажгли немедленно корчму и бросились выносить вещи жида. Чрез час не было корчмы, и только дымились ее остатки. Отец мой расположился биваком и лег спать в коляске, а жид побежал на господский двор с известием о происшедшем. Чрез несколько времени прискакал от пана Пузины посланник с письмом, в котором сказано было, что он не принимает денег, но намерен расправиться с отцом моим в уголовном суде, как с разбойником. «Седлай коней!» – закричал мой отец и поскакал с несколькими удалыми стрельцами прямо во двор к пану Пузине. Все уже спали в доме, но отец мой заставил отпереть себе двери, угрожая, что зажжет дом. Пан Пузина выбежал в шлафроке и протестовал противу насилия; но отец мой положил на стол два пистолета и сказал Пузине, что он должен непременно стреляться с ним сию же минуту, чтоб смыть обиду, в противном случае отец грозил застрелить его, как медведя. Пан Пузина не имел вовсе охоты стреляться и, зная характер моего отца, старался его успокоить. Прибежали дамы, жена и дочери пана Пузины, стали упрашивать отца моего, чтоб он помирился, и отец мой сдался с тем условием, чтоб пан Пузина взял деньги за свою корчму, выстроил новую, удобную, и отказался от всех претензий на моего отца. Все это немедленно написал и подписал пан Пузина, и отец мой, невзирая на усильные просьбы Пузины, чтоб переночевать в его доме, возвратился на свой бивак, к экипажам, и, отправляясь утром в путь, подарил жиду пятьсот злотых в вознаграждение за хлопоты. Жид остался очень доволен!

Во время пребывания отца моего в Варшаве, отправился он однажды на большой лодке на фейерверк. В лодке было много разного народа, и между прочим две миловидные девушки с пожилою женщиною. Два молодые франта, одетые по-польски, начали приставать к девицам с пошлыми комплиментами и наконец с дерзкими насмешками и до того оскорбили их, что молодые девушки заплакали. Отец мой был на другом конце лодки, но, услышав о происходящем, закричал: «Тот бесчестен, кто оскорбляет женщину, кто бы она ни была!» – «А ты что за указ нам? – отвечал один из фанфаронов, – сиди смирно, если не хочешь выкупаться в Висле!» Отец мой как тигр бросился к дерзкому молодому человеку, не дал ему опомниться и, схватив одною рукою за пояс, а другою за ворот, перебросил через борт, как щепку. Гребцы хотели помочь утопающему. «Греби, и вперед!» – закричал отец мой, обнажив саблю, и гребцы повиновались. Другого фанфарона отец мой заставил просить прощения, на коленях, у оскорбленных им дам, угрожая также выбросить за борт в случае сопротивления. Тот беспрекословно повиновался. По счастию, выброшенный в воду молодой человек умел хорошо плавать. Он держался на воде несколько минут, пока другая лодка не подоспела к нему на помощь. Выброшенный в Вислу молодой человек был сын какого-то важного городского чиновника, который подал на отца моего жалобу. Завязался уголовный процесс, кончившийся, однако ж, в пользу моего отца, потому что он действовал для охранения беззащитных женщин. Иначе и судить было нельзя в стране, где не было никакой полиции.

Бедный шляхтич пришел просить покровительства и защиты у моего отца противу богатого еврея, жившего в местечке (кажется в Узде), принадлежавшем генералу Завише, соседу нашему в Перышеве и родственнику моей матери. Этот богатый еврей купил у шляхтича пару лошадей, дал задаток и уехал на них в Вильну, а испортив лошадей в дороге, не хотел платить условленной суммы и отослал лошадей обратно шляхтичу. Отец мой написал письмо к генералу Завише, прося принудить жида удовлетворить шляхтича, но Завиша отвечал, что не хочет вовсе вмешиваться в это дело. Мимо Перышева пролегает дорога, по которой ездят на ярмарку в какое-то другое местечко. Отец мой велел сторожить жида, обидевшего шляхтича, остановить на дороге и привесть к себе. Но жид остался дома, отпустив на ярмарку жену. Товар выслан был вперед. Жидовка ехала в бричке с детьми и приказчиком своим. Ее остановили стрельцы наши на дороге и привели к отцу моему. Она была в жемчугах, в турбане из богатой шали, в атласе и бархате. «Заплати сейчас шляхтичу за лошадей, если не хочешь, чтоб тебе было худо», – сказал мой отец. «Это не мое дело, а моего мужа», – отвечала жидовка. «Хорошо, пусть же муж заплатит, а до тех пор ты просидишь у меня в свином хлеву!» Жидовка думала, что отец мой шутит, но бедную жидовку в самом деле потащили в свиной хлев и заперли, а приказчику велено возвратиться к хозяину и рассказать виденное, объявив притом, что жидовка до тех пор будет в этом месте, пока шляхтич не получит своих денег, а жид не возьмет обратно лошадей. Детей жидовских отец отослал в корчму и приказал содержать их как можно лучше. К ночи возвратился приказчик с деньгами, и жидовку выпустили на волю. Вся шляхта из селения (околицы) пришла благодарить моего отца, но генерал Завиша оскорбился и позвал отца моего в суд. Дело по апелляции перешло в литовский трибунал[219 - Речь идет о Главном трибунале Великого княжества Литовского – высшей судебно-апелляционной инстанции княжества. Трибунал существовал с 1582 г. до ликвидации Великого княжества Литовского. Часть дел продолжала рассматриваться в соответствии с законодательством до 1839 г.], которого маршалом[220 - Маршал – здесь: председатель трибунала.] был тогда двоюродный брат отца моего, Павел Булгарин

. Разумеется, маршал по родству не судил дела, в котором со стороны Завиши употреблены были всевозможные искательства (по-польски forsy), чтоб унизить гордого противника. Завиша требовал не только заключения отца моего в тюрьму за самоуправство, но и вознаграждения жида и издержек процесса, что составляло, по его счету, несколько тысяч червонцев. Трибунал имел заседание в Гродне, куда съехалось множество любопытных, чтоб увидеть, чем кончится эта тяжба. Туда же прибыли и депутаты из шляхетского селения, которого почетный житель был причиною процесса. Один из этих депутатов, одаренный от природы красноречием, произнес пред трибуналом речь, которая тронула всех судей. Он изобразил несчастное положение беззащитного человека в Польше, угнетаемого не только богатыми панами, но и жидами; исчислил все оскорбления и обиды, нанесенные их селению не только генералом Завишей, но и его слугами, и представил бескорыстный поступок моего отца в самом блистательном виде, провозглашая его защитником несчастных и бессильных. По кратком рассуждении судьи объявили моего отца безвинным и присудили Завишу заплатить ему за тяжебные издержки три тысячи червонцев. Многие из членов нашей фамилии были тогда в Гродне, и жили все в самом тесном союзе между собою

. Все они торжествовали победу своего родственника обедами и балами, на которых венгерское вино лилось рекой. Но для отца моего этого было недостаточно. Объявлениями, прибитыми к наружным стенам костелов и на перекрестках, он запросил весь город на полдник. Присужденное взыскание с генерала Завиши отец мой передал какому-то ростовщику за тысячу червонцев и на эти деньги (а по тогдашней дешевизне это была большая сумма) накупил разных напитков, нескольких быков, баранов, множество домашней птицы и дичи, велел изжарить и напечь пирогов и хлебов, и в назначенный день уложить на телеги. Дядя мой, Павел Булгарин, рассказывал мне об этом угощении, которого он был свидетелем. Началось торжественным шествием, или процессией. Впереди шли музыканты, каких только можно было достать в Гродне и в окрестностях, христиане и жиды, и, разделясь на хоры, играли поочередно. За ними стрельцы в ливрее ехали верхом за гербовыми знаменами. Потом ехали (верхом же) отец мой, все его родные и друзья, а в замке тянулись телеги, украшенные флагами, с съестными припасами и бочками виноградного вина, водки, пива и меда. Прошед по главным улицам, процессия остановилась на площади, и по данному знаку началось угощение. Раздавали каждому что кто хотел. Народа собралось множество, но все происходило чинно (как сказывал дядя), пока площадные гости не перепились. Тогда уже разобрали насильно остальное, разбили бочки, и пир кончился, как водится, дракою. Но отец мой не хотел быть свидетелем последствий этого угощения: экипажи его и свита уже отправлены были в путь, и он, простясь с друзьями, ускакал из города верхом.

Впоследствии отец мой помирился с генералом Завишей и отказался от получения присужденных с него тяжебных издержек, заплатив ростовщику из собственных денег взятую у него сумму.

Вот как жили и проматывали имение отцы наши! Теперь посмотрим, как отец мой воспитывал меня. Это также весьма оригинально.

Отец мой весьма часто отлучался из дома, любя присутствовать на всех сеймиках, на судах, участвовать в больших охотах – словом, бывать везде, где собиралось много помещиков. Он также навещал часто старого князя Радзивилла, который весьма любил его общество. Последняя моя болезнь от испуга возбудила в отце моем мысль закалить меня. Ни слезы матушки, ни советы докторов и друзей не могли смягчить его на этот счет: не постигаю, как я остался жив, после всех претерпенных мною испытаний! Например, он будил меня от сна или ружейными выстрелами над самою моею кроватью, или холодною водою, выливаемою на меня во сне. Сказав мне однажды, что только бабы и глупцы верят в чертей, колдунов, ведьм и бродящих мертвецов, он посылал меня одного в полночь, зимою и осенью, на гумно, приказывая принести пук колосьев или горсть зерна. Надобно знать, что за нашим гумном было сельское кладбище с ветхою униатскою деревянною церковью. Один взгляд отца заставлял меня безмолвно повиноваться. Слез он терпеть не мог и отговорок не слушал. С первого раза, когда меня облили в постеле холодною водою, я заболел лихорадкою и от первого ружейного выстрела над головою едва ли не лишился употребления языка, но в полгода привык ко всему и с радостию бегал в темную ночь на гумно, забавляясь страхом матушки и сестер. При этом отец приучал меня к самой грубой пище; брал с собою на охоту, на которой мы проводили иногда по нескольку дней в лесу, и, будучи только семи лет от роду, я галопировал за ним на маленькой лошаденке и даже стрелял из ружья, нарочно для меня сделанного. Сперва я был весьма слаб и изнежен, боялся всего, не мог вынести малейшей простуды, и даже кусок черного хлеба расстроивал мой желудок, а после нескольких месяцев спартанского воспитания я чрезвычайно укрепился; лакомился черным хлебом с луком или редькой, предпочитал капусту и кашу, изготовляемые для прислуги, всем сливочным кашкам и бульонам, которыми прежде кормили меня, и вместо кофе и чаю пил или стакан молока или ключевой холодной воды; бегал по лужам, а на охоте по болоту, не чувствуя никаких последствий от замочения ног. Отец мой торжествовал, а матушка каждый день боялась за жизнь мою и со слезами повиновалась ему. Он страстно любил матушку, но в воле своей был непреклонен. Хотя эта внезапная перемена в моем физическом воспитании не только не повредила мне, а, напротив, послужила в пользу, я, однако ж, сам не следовал этой системе, да и никому не советую следовать. Гораздо лучше закаливать детей постепенно и сообразно с их сложением. Мы живем не в Спарте, и в наше время голова важнее туловища![221 - В античной Спарте основной целью воспитания было физическое совершенствование человека.]

При мне был учитель, который обучал меня читать и писать по-польски, по-французски, по-немецки, по-латыни и первым четырем правилам арифметики. Младшая сестра моя, Антонина, обучала меня играть на фортепиане и на гитаре и петь. Наконец, в следующем году разразилась гроза над нашим семейством, и оно разбрелось – навсегда!..

IV

Внезапное и неожиданное бедствие. – Странное сватовство. – Взгляд на тогдашнюю природу и состояние тогдашней Литвы. – Освобождение. – Заезд, или Expulsia et violentia. – Изгнанники

Отец мой уехал в сентябре 1796 года в Вильну по своим делам, – кажется, для свидания с бывшим польским генералом Вендорфом, которому он продал часть имения своего Грицевич. Недели через две матушка получила известие, что отец мой взят под стражу.

Вот что рассказывала мне впоследствии матушка об этом событии. В Минске был адвокат Герсдорф, родом поляк, из старинных лифляндских выходцев. Он участвовал в народном восстании и после взятия в плен Костюшки ушел в Турцию, принял магометанскую веру и получил какое-то важное звание в турецкой артиллерии. Слыхал я, будто этот ренегат был впоследствии трехбунчужным пашою[222 - Бунчук – древко с привязанным хвостом коня или яка, служившее символом власти. Перед пашой, занимавшим пост визиря (министра), носили бунчук с тремя хвостами и золотым шаром или полумесяцем.] и что один из литовских уроженцев в русской службе, будучи послан парламентером в турецкую армию, в последнюю войну при императоре Александре I, явившись к паше, удивился, когда он, спросив его о прозвании, заговорил с ним по-польски, сказав, что знал его родных, и стал расспрашивать о старинных своих приятелях в Литве. Не знаю, правда ли это, но то верно, что Герсдорф принял магометанство и был в турецкой военной службе. Этот Герсдорф, человек необыкновенного ума, был, по словам знавших его, веселого нрава, приятного обхождения и потому был принимаем с удовольствием в лучших обществах. Он обучался вместе с отцом моим в новогрудских школах[223 - Новогрудок – город, крупный политический и культурный центр Великого княжества Литовского; ныне в Гродненской области Республики Беларусь.], и они с детства подружились. Дружба эта продолжалась и в зрелых летах, и Герсдорф пред отъездом в армию к Костюшке занял несколько сот червонцев из монастырских сумм какого-то католического монастыря в Минске, под порукою отца моего. Почитая Герсдорфа погибшим, отец мой дал на себя заемное письмо монастырю и никогда не надеялся на возвращение этих денег, как вдруг в Вильне явился к нему грек, приехавший из Константинополя с товарами (турецким табаком, бакалиями[224 - Бакалиями – то есть бакалеей.], чубуками и т. п.), стал расспрашивать всех об отце моем и, узнав, что он в Вильне, отдал письмо от Герсдорфа и должные деньги. Герсдорф в письме благодарил отца моего за поручительство, уверял в вечной дружбе, описывал свое положение самыми блистательными красками и просил усердно навестить его в Константинополе, в его гареме, говоря, что теперь в столице Турции много поляков, что важнейшие сановники Порты[225 - Порта – распространенное наименование Османской империи.] принимают их очень хорошо и что они живут весело и независимо. Вероятно, в письме Герсдорфа были рассуждения насчет тогдашнего политического состояния Европы, выходки против России и какие-нибудь намеки на положение Польши, потому что нельзя предполагать, чтоб такой отчаянный патриот, каким был Герсдорф, воздержался от толков о политике, которая в то время кружила всем голову. Отцу моему надлежало или сжечь письмо и тем прекратить все сношения с ренегатом, или отдать письмо начальству, объяснив дело. Но ум и благоразумие – не одно и то же. Отец мой стал показывать письмо всем приятелям, забавлялся насчет блаженства, которое, по словам Герсдорфа, нашел бы в Константинополе, говорил в шутку, что хочет навестить его в гареме, и т. п. Однажды отец мой хотел кому-то прочитать письмо и не нашел его. Перерыл все бумаги, искал в своих карманах и, не отыскав, подумал, что выронил где-нибудь нечаянно, и вовсе об этом не беспокоился.

Чрез несколько дней после этого, когда отец мой был где-то на вечере, камердинер его дал ему знать, что какой-то незнакомый господин ожидает его в квартире по весьма важному делу и просит повидаться с ним немедленно. Возвратясь в квартиру, отец мой вместо одного незнакомого нашел нескольких полицейских чиновников, занимающихся укладкою всех его бумаг и вещей, и офицера с командою. На дворе расставлены были часовые, и стояли две кибитки с почтовыми лошадьми. На вопрос отца моего, что это значит, ему отвечали, что они ничего не знают, но что получено приказание доставить его в Гродно, со всеми бумагами. В одну кибитку сел отец мой, с офицером и солдатом, а в другую – полицейский чиновник с двумя солдатами, и помчались во всю конскую прыть. По прибытии в Гродно отца моего поместили в католическом монастыре под стражу.

Мера эта извиняется тогдашними обстоятельствами. Все дела должно вести последовательно (il faut ?tre consеquent). Взяв Польшу, надлежало водворить в ней порядок и спокойствие и, следовательно, должно было лишить беспокойных людей возможности к возмущению народа и быть строгим с теми, которые не хотели покориться добровольно. Одно проистекает из другого. В это время в Париже, Лондоне и в Константинополе было много польских эмигрантов значительных фамилий[226 - Речь идет о волне эмиграции, вызванной разделами Речи Посполитой и подавлением восстания 1794 г. См., в частности, публикацию документов парижской полиции, наблюдавшей за членами семей Радзивиллов, Сапег, Огинских и Сангушек: Кандакоy Дз. Барскiя канфедэраты-лiцвiны пад наглядам парыжскай палiцыi (1774–1777) // Асоба i час: беларускi бiяграфiчны альманах. Мiнск: Лiмарыюс, 2015. Вып. 6. С. 4–16.], старавшихся возбудить правительства к войне противу России, и как Порта, несмотря на мирный трактат[227 - Речь идет о Русско-турецкой войне 1787–1791 гг. и о Ясском мирном договоре 1791 г., по которому России отошли земли между Южным Бугом и Днестром.], сохраняла вражду к России за понесенные потери в последнюю войну и, побуждаемая другими дворами, надеялась загладить победами свое уничижение, то польские эмигранты старались раздувать искры этой тайной злобы и обещали взволновать всю Польшу при первом вторжении турок в русские пределы. Русское правительство знало обо всех интригах в Константинополе и наблюдало в Польше большую осторожность, устраняя все сношения эмигрантов с жителями присоединенных областей. Но помещики присоединенного края тогда еще не знали подлинно ни законов русских, ни порядка русского, ни обязанности властей и подчиненных, а если и знали кое-что, то не торопились исполнять, привыкнув к прежнему своеволию. Отец мой, почитая это письмо ничтожным, полагал, что и все должны так думать, и был, как говорится, без вины виноват. Впрочем, и после даже его бы не задержали, если б он сам не навязал себе беды. При допросах он то шутил некстати, то горячился, и без всякой надобности входил в политические рассуждения. По речам сочли его опасным – и упрятали!.. Душевно сожалею о несчастии, постигнувшем моего родителя, и готов был бы собственною кровью искупить его страдания; но по справедливости и для примера другим не могу оправдывать его тогдашнего поведения. Надлежало поступать хладнокровно, объяснить дело, доказать свою неприкосновенность к заграничным интригам и не пренебрегать властью. Конечно, надобно принять в соображение тогдашние обстоятельства. С одной стороны, патриоты воспламеняли умы, а с другой – некоторые из поляков оскорбляли человеческое чувство неслыханною низостью!.. Трудно было сохранить хладнокровие честному и прямодушному человеку, одаренному пылким характером! Эти пылкие люди в каждом потрясении гибнут первые, гоняясь за правдой и честью, гибнут, как бабочки, приняв зажженную свечу за солнечный свет… Один возжигает пламя, а тысячи гибнут в нем. Поздно приходит разочарование и раскаяние! При этом позволяю себе сделать небольшое отступление.

Честный ремесленник в Англии, Самуил Бемфорд (Bamford), бывший одним из главных начальников революционных движений, обеспокоивавших Англию от 1816 до 1821 года, издал недавно описание важнейших своих приключений под названием «Записки радикала» (Mеmoires d’un radical), разбор которых и извлечение из них я читал в «Revue Britannique», 1845 года[228 - Речь идет о книге С. Бемфорда «Passages in the Life of a Radical» (1840–1844), вышедшей на французском языке под названием «La vie d’un radical anglais au temps de Peterloo». Булгарин познакомился с ней по изложению в мартовском номере журнала «Revue Britannique» (с. 281–301), представляющему собой перевод из английского журнала «Quarterly review» (подп. V. V.).], и счел кстати, уже при печатании моих «Воспоминаний», привесть здесь правила Бемфорда, внушенные ему опытностию и благоразумием. Честолюбцы и эгоисты, употребляя Бемфорда как орудие для достижения своих личных выгод, до тех пор льстили ему и обнадеживали его помощью, представляя в будущем блистательную участь, пока он им был нужен, а потом бросили с презрением, как выжатый лимон. Это общая участь честных людей в революциях! Хорошо еще, что Бемфорд этим отделался. Французская революция резала все честное и благородное. Рассказав все низости начальников революционных партий, Бемфорд составил себе следующий политический катехизис, который бы надлежало учить наизусть юношеству, особенно в Западной Европе.

«Трудолюбивый и небогатый человек не может лучше служить отечеству, как исполняя обязанности к своему семейству, и он не в состоянии оказать более действительной пользы, как приготовляя для отечества достойных граждан. Участие каждого гражданина в правлении есть повиновение законам и управление, с любовью и добродушием, своим семейством, которое должно быть его царством. Лучшая и единственная реформа, которою он может заняться, это усовершенствования в своем домашнем быту. Самые полезные митинги (meetings), т. е. народные собрания, суть те, которые отбываются в семейном кругу, а лучшие речи (speech) те, которые клонятся к водворению спокойствия, мира, любви и снисхождения к человечеству. Лучшие прошения (petitions) суть те, которые возносятся с сокрушенным сердцем к Царю Небесному, не презирающему гласа смирения, и те, которые представляются сильным земли для исходатайствования у них миролюбивым путем улучшений для страждущих собратий. Кто хочет успеха, должен научиться страдать. Кто хочет быть героем, должен уметь управлять собою. Кто хочет управлять, пусть научится повиноваться»

.

Сколько людей с умом, с дарованиями, с добрым сердцем, были бы спасены от гибели, если б эти правила укоренены были в них с юности!

Матушка, получив печальное известие, немедленно выехала в Минск со всем семейством и явилась к генералу Тутолмину просить совета и покровительства. Тутолмин жаловал моего отца, соболезновал о его участи, но советовал подождать, пока пройдет первый жар, обещая за него вступиться и даже писать в Петербург. Между тем пришло известие о смерти императрицы Екатерины II (скончавшейся 5 ноября 1796 года) и восшествии на престол императора Павла Петровича. Многие из значительнейших чиновников и генералов русских уехали в Петербург, и в том числе Тутолмин, и матушка решилась подождать его возвращения в Минске, где у нас был собственный дом, или, как тогда называли, юрисдикция, т. е. дом с местом, подчиненные не городской власти, а своей, шляхетской.

Не помню, накануне какого большого праздника матушка взяла меня в церковь, к вечерне. Народу была в церкви бездна, и в тесноте меня как-то оттерли от матушки и вытолкнули за двери. Я обрадовался, что выбрался из удушливой тесноты, в которой едва не задохнулся, и вознамерился возвратиться домой; но, не зная улиц, забрел в конец города, блуждал в темноте, не встречая ни одной души, и наконец, не зная что делать, принялся плакать. Фонарей тогда не было на улицах, как теперь, и я шел наобум, по пояс в снегу, содрогаясь от лая собак. Вдруг, при повороте, вижу вдали огонь. Я побежал туда из всех сил и попал на гауптвахту! Часовой вызвал унтер-офицера, который проводил меня в офицерскую комнату. Я рассказал офицеру мое приключение, назвал мою фамилию, но не умел наименовать улицы, на которой находился наш дом. Офицер советовал мне прилечь на скамье, обещая на другой день отыскать наш дом и отвесть меня к матери. Нечего было делать, я согласился. В это время вошел молодой человек в губернском мундире. «Я дежурный чиновник губернаторской канцелярии, – сказал он офицеру, – и пришел просить вас о смене часового у кассы, который заболел ужасным колотьем в боках, так что не может дышать». Пока офицер распоряжался, чтоб выслать людей за больным солдатом и очередного на смену, молодой чиновник спросил меня, кто я таков и что здесь делаю. Я рассказал ему мое приключение. Чиновник сказал офицеру, что знает наш дом, и взялся отвезть меня немедленно. Мы сели в сани, и чрез несколько минут я уже находился в объятиях матери, которая была в ужасном отчаянии, воображая, что меня украли жиды! Тогда еще верили в Литве, что жиды употребляют христианскую кровь для печения опресноков (т. е. мацы) в праздник Пасхи. Можно себе представить, как благодарна была матушка чиновнику и как его приняла. Было уже около одиннадцати часов ночи, и потому гостя не удерживали, но матушка запросила чиновника на другой день к обеду; он явился – и с этого дня стал безвыходным нашим гостем и другом семейства, а через четыре месяца женился на старшей сестре моей, Елисавете, которая прожила с ним счастливо лет тридцать

. Зять мой впоследствии называл меня в шутку сватом.

Тутолмин не возвращался. Матушка, однако ж, не была в бездействии; она писала письма к братьям своим в Белоруссию, в Петербург к сыну и ко всем, кого только знала; писала и к графу Ферзену. В конце февраля матушка нарочно выехала в деревню, чтоб не быть на съезде дворянства, на контрактах. Подъезжаем к дому, и на крыльце встречает нас – отец мой! Он возвратился накануне; в четыре месяца он ужасно переменился: похудел, постарел десятью годами и поседел. Все мы расплакались! С этой поры отец не отпускал меня от себя ни на минуту. Он, как дядька, ходил за мною, играл со мною, и я даже спал в его комнате… Кажется, он предчувствовал нашу вечную разлуку и мое сиротство. С удивлением и горестью заметили все в доме, что отец мой переменился столько же в нравственном, сколько и в физическом отношении. Веселость его исчезла; он не шутил уже и не занимал своего семейства беседою, но был молчалив и мрачен, никуда не выезжал и никого не принимал, прячась от людей, и если не играл со мною, то ходил один, с ружьем, вокруг дома или по опушке леса. Матушка втайне плакала, видя такую печальную перемену в нраве отца моего, и опасалась, чтоб это не было предвестником тяжкой болезни. В нем, в самом деле, начала развиваться какая-то желчная болезнь, которая навела на него меланхолию и привила к душе мизантропию. Матушка сказывала мне, что заметила это по одной черте. Пришел к нам проситься в службу стрелец и привел с собою отличную охотничью собаку; отец мой отвечал: «Человека не надобно, а собаку куплю: собаки не изменяют и не торгуют своею породой!»

С 7 марта (в день Св. Иосифа[229 - Католическая церковь отмечает 7 (19) марта День Св. Иосифа Обручника, мужа Марии, богоматери.]) начинались так называемые контракты в Минске. Самое название означает, что контракты есть время, назначенное для различных сделок. В это время покупали, продавали и брали в аренду имения, занимали и отдавали взаймы деньги, платили долги и проценты. Вместе с тем была тогда же и ярмарка, и время увеселений. Купцы приезжали с товарами из всех больших городов и из?за границы. Каждый вечер бывали театральные представления, концерты, частные и публичные балы, а кроме того, богатые помещики давали обеды. Это было деловое и веселое время. И теперь существуют контракты, но это уже тень прежних; теперь уже знают в западных губерниях, что такое кредитные установления в России, банки и ломбард; но тогда все денежные обороты происходили в провинции: брали деньги у частных лиц и отдавали капиталы на проценты в частные же руки; следовательно, весьма немногие помещики не имели надобности быть на контрактах, тем более что тут заключались условия на поставку в Ригу хлеба, корабельного леса, пеньки, льна, семени льняного и т. п. Тогда Англия, Швеция, Голландия и даже Америка вывозили хлеб большею частию из России и Польши, и земледелие не было за границей в таком состоянии, как теперь. Что там произведено усилиями и наукою, то у нас рассыпала щедрою рукою природа. Все замечают, однако ж, что в течение полувека не только климат, но даже почва и наружный вид земли во многих странах весьма переменились, особенно в Восточной Европе, т. е. в Польше и России. Многие озера, речки и ручьи иссякли, большие судоходные реки мельчают, особенно при устьях. Почва истощилась, и леса или уже исчезли, или исчезают. Человек должен непременно всегда бороться с природою или содействовать ей, удерживать воду или спускать ее, углублять реки, разводить леса или очищать их, иссушать болота и удобрять землю, иначе природа в заселенных местах непременно истощится, а с нею обнищают и люди. Не знаю, как теперь, но я еще помню, когда Минская губерния была богата и плодородна. Пшеница росла в рост человека, рожь и яровые хлеба давали всегда обильную жатву. Реки и озера изобиловали рыбою; на берегах Березины и впадающих в нее речек водились бобры (которые теперь вовсе исчезли). Гастрономы, особенно католические монахи, лакомились бобровым хвостом, состоящим из одного нежного и хрупкого жира, но бобрового мяса не употребляли в пищу. Замечательно, что жирный бобровый хвост почитался постною пищею, как будто бобр рыба! На болотах водились так называемые земноводные черепахи, которых мясо сохраняло запах душистых трав, особенно майорана. Это также была лакомая пища. Дичи была бездна в обширных лесах. Кабанов ловили за один раз по нескольку десятков, западнями; лосей, оленей, диких коз везде было множество. Пчеловодство процветало, и Бобруйский уезд производил торговлю медом-липцем (белым) и воском. Дубы отправляли в Ригу, сосну – в Кременчуг. Плодовые деревья не требовали никакого хождения за ними и произращали превосходные плоды. В лесах и на межах росли дикие груши и яблоки, из которых делали превкусное питье. Сверх всего этого, щедрая природа без всякого возделывания производила манну на болотах; она походит стеблем и колосом на просо, только меньше и мельче[230 - Имеются в виду растения рода манник – многолетники с коленчато приподнимающимся стеблем и сплюснутыми влагалищами широких линейных листьев. Названы так, поскольку их зерновки употреблялись в пищу под названием манна.]. Женщины в конце лета выходили на заре на болото, пока еще роса держалась на колосьях, и сбивали зерно в решето; из этого зерна делали крупу, вовсе не похожую вкусом на ту крупу, которую ныне продают под именем манны; за настоящую манну дорого платили в Риге. Собирали также большое количество вольнорастущего на лугах тмина. Даже шпанские мухи[231 - Шпанские мухи (лат. Lytta vesicatoria) – насекомое из семейства жуков-нарывников, из которого готовили различные медицинские препараты, популярные и в качестве афродизиаков.] водились во множестве и доставляли доход, равно как и червец, или так называемая польская кошениль[232 - Червец (кошенильный червец; лат. Dactylopius coccus) – вид насекомых из отряда полужесткокрылых, из самок которых добывают вещество, используемое для получения красного красителя – кармина.]. И так, и без рационального хозяйства, в старину было во всем изобилие, и хлеб был в запасе и у помещика, и у хорошего крестьянина. Недаром в русском народе велась поговорка: «В Польше хлеба больше». Посетив этот край в 1807 году[233 - Булгарин служил (в чине корнета) в Уланском его императорского высочества цесаревича Константина Павловича полку и в 1806–1807 гг. участвовал в военных действиях против наполеоновских войск. Через некоторое время после Тильзитского мира (заключен в июне 1807 г.) Булгарин получил отпуск и отправился на родину (см. об этом начало 3?й главы третьей части).], я уже нашел во всем большую перемену; но хорошее осталось в памяти туземцев.

Зимы были постоянны, и весна в Бобруйском и соседнем Мозырском уезде начиналась рано. В поле работали в марте, а в апреле все уже цвело. Припоминаю все происшествия, потому что это была последняя весна, проведенная мною в семействе, при отце и матери. Никакое блаженство в жизни не вознаградит ласк родителей! Помню, как в этом году отец сам устраивал для меня лубок[234 - Лубок – деревянный лоток для катания крашеных пасхальных яиц; разновидность троицких игр.], с которого я скатывал на траву красные пасхальные яйца, в Светлый праздник! Я жил или в поле, или в саду и был вполне счастлив. Все меня любили, ласкали, нежили, как обыкновенно бывает с младшим в семье. Весна обещала урожайный год.

В одно утро отец мой выехал верхом в поле вместе со мною. Мы ехали шагом по дороге, как вдруг послышался за рощицей звук колокольчика… Отец мой быстро поворотил коня и поскакал домой, я за ним…

Едва мы успели слезть с коней и войти в комнаты, на двор нагрянула целая ватага. На тройке подъехал к крыльцу заседатель, с своим писарем и каким-то незнакомым человеком в польском платье; на другой тройке въехал на двор унтер-офицер и двое солдат земской полиции (она тогда имела небольшую команду из солдат, выслуживших срок); на нескольких крестьянских подводах прикатили так называемые понятые, т. е. старосты деревень, с бляхой на груди. Разумеется, все семейство наше испугалось, думая, что снова приехали брать под стражу отца моего. Он стоял неподвижно у окна, и помню, что был бледен как полотно. Наконец вошел в комнату заседатель, влача за собою огромный бренчащий палашище. За ним вошел незнакомый нам шляхтич. Заседатель, не поклонившись никому, хотя матушка и сестры прибежали к отцу моему и ухватились за него, спросил по-русски: «Кто здесь хозяин?» Отец рассказывал нам после, что этот самый человек служил провентовым писарем (т. е. по части винокурения и продажи водки) у князя Карла Радзивилла, в Слуцке, и просился к нему в службу. «Разве вы не знаете меня?» – отвечал хладнокровно отец мой. Заседатель был крепко навеселе. «Я никого не знаю и знать не хочу, – отвечал он гордо, – а вы должны знать, кто я. Объявляю вам, что вы должны сейчас выбираться из Маковищ и сдать имение поверенному пана Дашкевича, и вот указ». При этом он одною рукою указал на шляхтича, а другою подал отцу моему бумагу. Это было предписание земского суда нижнему земскому суду ввести немедленно пана Дашкевича во владение его родовым имением, Маковищ, потому что сумма, за которую оно заложено, уже внесена в суд на контрактах, и как после трех извещений (сомаций) никто не явился для получения денег, то суд на основании законов велит исполнительной власти возвратить вотчиннику его собственность. Тут я должен пояснить дело.

Деньги, данные пану Дашкевичу под залог имения, принадлежали исключительно матушке, и закладная сделана была на ее имя. По желанию отца моего, имевшего свое собственное имение и притом свои собственные долги, в закладную внесен был особый пункт, что пан Дашкевич должен выкупить имение наличными деньгами, не скупая никаких долгов (bez nabycia wlewkоw). Вопреки этому пан Дашкевич выдал от себя заемные письма кредиторам отца моего, а его заемные письма перевел на свое имя и с частью наличных денег представил в суд, требуя возврата имения. Суд, неизвестно по каким причинам, пропустил важный пункт в закладной и предписал отдать имение вотчиннику, невзирая на протестацию нашего поверенного. Имея в руках решение суда и предписание нижнему земскому суду к исполнению его, пан Дашкевич не обратил внимания на протест нашего поверенного и на позыв в суд и решился, по старопольскому обычаю, на наезд, т. е. на изгнание нас насильно из имения. Он забыл, что времена переменились и что русское правительство употребляло все усилия, чтоб истребить прежнее своеволие и прежние беспорядки. Пан Дашкевич думал, что объявленная неприкосновенность прежних прав и привилегий долженствовала состоять в сохранении всего, что делалось во время польского правления, правильнее – неуправления. Ему немудрено было подговорить заседателя, который, кроме того что был человек сомнительной нравственности и придерживался чарочки, жестоко сердился на моего отца. Встретясь в Глуске на улице, при нескольких помещиках, заседатель фамильярно протянул руку моему отцу как старому знакомому, чтоб поздороваться; но отец мой, измерив его взглядом, не дал руки и сказал хладнокровно: «Я не танцую на улице!» Теперь заседатель нашел случай отмстить за оказанное ему презрение. Да и вообще, при начале учреждения русского управления в новых областях губернаторы, желая угодить помещикам составлением земской полиции из туземцев, невольно произвели противное действие. Из людей порядочных, из помещиков уважаемых не было охотников к занятию полицейских должностей, и потому брали в заседатели мелкую шляхту, а в капитан-исправники выбирали людей большею частию из Белоруссии, уже находившихся в русской службе. Выбор редко соответствовал ожиданию, и эта часть администрации не пользовалась тогда уважением помещиков.

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5