Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Артур Шопенгауэр. Его жизнь и научная деятельность

<< 1 2 3
На страницу:
3 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Подобно тому, как философу Фихте неоднократно ставилось в упрек не надлежащее понимание им природы, Шопенгауэру ставилось в упрек то, что он в своей системе не отводит надлежащего места истории в области человеческих знаний. Действительно, то пренебрежение, с которым он относится к истории, принадлежит к числу наиболее слабых мест в его системе, хотя, с другой стороны, нельзя отрицать того, что оно является вполне логическим выводом из его основной идеи.

Сущность взгляда Шопенгауэра на историю, в том виде, в каком она изложена в его “Мире как воля и представление”, заключается приблизительно в следующем.

История не есть наука, так как ей недостает основного характера науки – взаимных причинностей трактуемых его явлений, – вместо которой она представляет одно только соотношение; поэтому и не может существовать никакой системы истории, между тем как существуют системы всякой иной науки. История – знание, а не наука: ибо нигде она не приходит к познанию единичного при помощи общего, но вынуждена непосредственно усваивать себе единичное и, так сказать, подвигаться на ощупь в области опыта, между тем как истинные науки, усвоив себе более широкие понятия, стоят выше единичных фактов. Науки, представляя собой системы понятий, постоянно трактуют о родах, история – лишь об индивидах; науки трактуют о том, что существует постоянно, история – только о том, что существовало и перестало существовать. К тому же, так как истории приходится иметь дело только с личным и индивидуальным, – что по самой природе своей бесконечно разнообразно, – то она обо всем имеет лишь неполное, несовершенное понятие; и наконец, ей приходится с каждым днем, с каждым новым фактом приобретать все новые и новые данные и знания, что лишает ее всякого характера законченности. История, имея постоянно в виду лишь единичные, индивидуальные факты, считая только факты чем-то исключительно реальным, представляет собой, по мнению Шопенгауэра, прямую противоположность философии, смотрящей на все существующее с самой общей точки зрения, и имеет объектом своим лишь общее, то, что остается тождественным и в частном. Между тем как история учит нас тому, что в каждое данное время существовало что-либо новое, философия старается убедить нас в том, что во все времена было, есть и будет одно и то же. В действительности, сущность человеческой жизни, подобно сущности природы, всюду и всегда вся налицо, и поэтому для того, чтобы надлежащим образом понять ее, нужна только известная глубина концепции. История же надеется на возможность заменить глубину шириной и длиной; для нее настоящее является лишь каким-то обломком, который должен быть пополнен прошлым и длина которого бесконечна, ибо теряется в бесконечном будущем. Разница между философами и историками, по мнению Шопенгауэра, заключается в том, что первые желают постигнуть, а последние желают перечислить.

Шопенгауэр утверждает, что история споит неизмеримо ниже не только науки и философии, но и искусства. Содержание искусства – идея, содержание науки – понятие, и поэтому и искусство, и наука занимаются тем, что существует вечно, и притом одинаковым образом, а не тем, что теперь есть, а прежде не было и после не будет, что теперь существует так, прежде существовало иначе, а после будет существовать опять иначе. Другими словами, и искусство, и философия имеют дело с тем, в чем еще Платон видел объект истинного знания. Содержание же истории, напротив, это – единичное, это – мимолетные сцепления и переплетения зыбучего рода людского, на которые могут влиять самые ничтожные обстоятельства. С этой точки зрения область истории едва ли может считаться чем-либо достойным серьезного изучения ума человеческого. Вполне соглашаясь с Аристотелем в том, что поэзия, так сказать, философичнее истории, Шопенгауэр отводит первой гораздо более важное место чем последней. Поэзия сделала и делает для познания сущности человечества больше, чем история. Правда, и опыт, и история научают нас познавать человека, или вернее, людей, то есть они скорее дают нам эмпирические сведения о взаимных отношениях людей между собою, но не позволяют нам заглянуть в глубь внутреннего существа человека. История относится к поэзии так же, как, например, портретная живопись к исторической: первая передает сходство единичное, последняя – сходство более общее, первая имеет в виду истину явления, последняя – истину идеи; поэт преднамеренно и по выбору ставит выдающиеся личности в выдающиеся положения; историк берет и те, и другие в том виде, в каком они попадаются ему под руку; ему приходится смотреть на события не с точки зрения их внутреннего, истинного, выражающего идею значения, а с точки зрения значения их внешнего, кажущегося, относительного, в связи с последствиями и усложнениями их, ибо его созерцания исходят из принципа причины и он в данном явлении видит лишь внешнюю форму последней. Поэт же, напротив, схватывает идеи, суть человечества, вне всякого отношения ко времени и к обстоятельствам.

Исходя из этой точки зрения, Шопенгауэр придает даже более важное значение, чем истории, простым биографиям, отчасти потому, что последние дают более точные и полные положительные данные, чем первая, отчасти же ввиду того, что в истории играют видную роль не столько отдельные люди, сколько народы и войска, и очень трудно в крупных размерах исторических событий проследить деятельность единичных личностей. Напротив, верно переданная жизнь отдельной личности изображает собою, в более суженной сфере, деятельность людей во всех ее оттенках и образах; к тому же, в смысле внутреннего значения случившегося, – что одно и имеет важность – совершенно безразлично, мелки или крупны события, происходят ли они в крестьянских избах или в королевских дворцах: все это, само по себе, не имеет значения, а получает таковое лишь благодаря отношению своему к воле. Подобно тому, как круг диаметром в дюйм и круг диаметром в 40 миллионов миль обладают одинаковыми геометрическими свойствами, так и события и дела какого-нибудь селения и обширного государства в сущности одинаковы, и человечество можно изучить и познать, как на первом, так и на последнем.

К этим двум причинам пренебрежительного отношения Шопенгауэра к истории, – к тому, что она, собственно, не наука, так как имеет дело лишь с единичным, временным, случайным, и что она гораздо менее дает для познания сути человечества чем искусство, поэзия и биография, – у него присоединяется еще и третья, а именно та, что истории недостает единства, целостности, логической связи. Он энергически полемизирует с попытками послегегелевской философии представить историю “чем-то, построенным по определенному плану, создать из нее “органическое целое”. Так как только индивид, а не род людской, обладает действительным, непосредственным единством сознания, то и единство течения жизни рода людского – чистейшая фикция. К тому же, подобно тому, как в природе вообще лишь вид – реален, а род – простая абстракция, так и в роде людском лишь индивид и его жизнь – реальны, народы же и жизнь их – нечто отвлеченное. Лишь то, что происходит внутри человека как проявление его воли действительно, так как только воля может считаться чем-то реально существующим, чем-то “an und f?r sich” [сам по себе (нем.)].

Шопенгауэр видит задачу широко и философски понятой истории в том, чтоб указать на постоянно остающееся одинаковым и тождественным ядро среди разнообразных постоянно меняющихся оболочек. Лишена значения не история сама по себе, а поверхностное, неразумное понимание ее сущности и ее задач, останавливающееся на рассмотрении скорлупы и не старающееся ближе ознакомиться с ядром. Нисколько не умаляя значения истории, Шопенгауэр хвалит древних историков именно за то, что они изображают частности так, что “выступает наружу высказывающаяся в них идеальная сторона человечества”. Само предпочтение, отдаваемое Шопенгауэром биографиям перед историей, становится понятным лишь постольку, поскольку эти биографии отвечают вышенамеченным, им самим поставленным условиям. И не только биографии, но и эпические и драматические произведения становятся тем более цельными, чем прочнее они стоят на исторической почве; исключительно вымышленные характеры и деяния отнюдь не способны внушить нам такого же интереса, как исторические, знакомящие нас с действительными судьбами, с реальной борьбою человечества. Поэтому-то все действительно великие поэты черпают материал для своих произведений из истории. Трагедии, по мнению Шопенгауэра, удовлетворяют в нас не чувство прекрасного, а чувство возвышенного; возвышенные же характеры и действия мы можем встретить преимущественно в истории. История для рода людского – это то же, что рассудок для отдельного индивида. Благодаря рассудку человек получает возможность не ограничиваться, подобно животному, узким наглядным настоящим, но обретает способность постигнуть и гораздо более широкое прошлое, с которым связано это настоящее и из которого оно вышло, а также, на основании настоящего и прошлого, делать выводы и относительно будущего. Народу, не знающему своей собственной истории, по необходимости приходится ограничиваться знакомством с современным ему поколением; отсюда следует, что он вовсе не знаком с самим собою и со своим настоящим, так как он не в состоянии связать последнее с прошлым и объяснить настоящее при помощи прошедшего; еще менее в состоянии он предвидеть будущее. Одна только история придает народу полное самосознание. Поэтому на историю следует смотреть, как на разумное самосознание рода людского; для последнего она является тем же, чем является для отдельного индивида обусловленное разумом связное самосознание, благодаря отсутствию которого животное замкнуто в тесную область осязательного настоящего. Поэтому же всякий пробел в истории является пробелом в самосознании человечества. Таким образом, история есть разумное самосознание рода людского; она является непосредственно присущим целому роду самосознанием, так что лишь благодаря ей последний действительно становится одним целым, одним человечеством”.

Из этих слов Шопенгауэра видно, что в последующих своих произведениях он несколько разошелся сам с собою относительно роли, отведенной им истории в первых своих произведениях, что он перестал относиться к ней с прежним пренебрежением, видеть в ней лишь продолжительный, тяжелый и смутный сон и что наконец он решился отвести истории более почетное место в ряду наук, в области человеческого знания.

В связи со взглядами Шопенгауэра на историю, на ее роль и значение, находятся и взгляды его на современные ему политические и социальные порядки. Из изучения истории он пришел к тому убеждению, что в очень редких случаях торжество остается на стороне правого дела, что правое дело чаще всего само себя компрометирует и гибнет вследствие избытка принципиальности: так, например, избыток монархического принципа вызвал республику; избыток республиканского рвения повел к террору 93-го года и к цинизму директории. Он исходит из того начала, что государство мыслимо лишь под условием двойного ограничения воли единичной личности, а именно: ограничения не только физического, но и нравственного. Отдельная личность, налагая сама на себя ограничения, делает это ради разумно понятых собственных интересов своих. Государство не только не направлено против эгоизма как такового, но напротив, само проистекает именно из эгоизма разумно понятого, методически поступающего, возвышающегося с односторонней точки зрения на более общую и являющегося результатом суммирования целой массы отдельных эгоизмов. Поэтому государство создано отнюдь не для противодействия эгоизму, будто бы противному началам нравственности, а лишь для противодействия вредным последствиям столкновения множества личных эгоизмов, что могло бы вредно отозваться на благосостоянии отдельных личностей. Однако этим первым ограничением личного эгоизма или своеволия дело еще не кончается: неизбежно нужно иметь в виду интеллектуальное несовершенство и моральную слабость отдельных индивидов, образующих государство, что вызывает необходимость дальнейшего ограничения воли отдельного лица и тем самым дальнейшее отклонение от чисто этического направления. Первое ограничение заключалось в подчинении всех одному общему правилу – закону, и могло считаться нравственно целесообразным; второе же ограничение совершается на счет отвлеченного права, так как власть государства, для того чтобы последнее могло существовать, должна опираться не только на силу, но даже отчасти и на неправду.

Таким образом, по мнению Шопенгауэра, правовое государство есть не что иное, как фикция: политика, чем яснее она сознает свою задачу, тем скорее становится наукой, имеющей в виду прежде всего ближайшие потребности. Что касается самого принципа власти, то Шопенгауэр, с одной стороны, отрицает за каким-либо смертным право властвовать над народом против воли последнего, но, с другой стороны, называет этот самый народ “вечно несовершеннолетним державцем”, который постоянно должен находиться под опекой и которому нельзя предоставить права самому управлять собою, не подвергая его величайшим опасностям, так как он, подобно всем несовершеннолетним, легко становится игрушкой в руках ловких плутов, называемых демагогами. Правом же, которым я не в состоянии пользоваться, я в действительности не обладаю. Поэтому Шопенгауэр сводит всю государственную власть к установлению ее законом природы, проповедует, согласно со всеми истинными философами, начиная с Аристотеля и кончая Шлейермахером, государственную связь не этическую, а чисто физическую. Республики он считает чем-то “противоестественным, искусственно созданным, порожденным рефлексией”; поэтому он оправдывает монархический принцип, не отрицая, однако, и системы представительства; он остроумно замечает, что право — химически аналогично алкоголю, синильной кислоте, фтору и так далее, которые никогда не встречаются в чистом и изолированном виде, а лишь в известных соединениях, придающих им необходимую плотность; поэтому право, чтобы иметь возможность существовать и действовать в нашем реальном и материальном мире при своих идеальных эфирных свойствах, неизбежно нуждается в примеси произвола и насилия, без которой оно улетучилось бы без остатка. Произвольно и искусственно созданная Линнеем классификация растений не может быть заменена никакой естественной классификацией, как бы рациональна ни была последняя, так как таковая будет лишена той прочности и ясности определений, которые присущи классификации искусственной; точно так же искусственная и произвольная основа государственного устройства не может быть заменена основой чисто естественной. Справедливость подобного взгляда доказывается, по мнению Шопенгауэра, неудачными опытами южноамериканских республик создать свое государственное устройство на принципе отвлеченного права: там идут рука об руку самый низменный утилитаризм, грубость, всякого рода политическое пройдошество, возмутительное рабство, отречение от своих долгов, грабеж и все более и более усиливающаяся охлократия – с одной стороны, и самые громкие политические фразы, самые усовершенствованные формы якобы политической свободы – с другой стороны.

“Всюду и во всякие времена, – говорит Шопенгауэр, – существовало сильное недовольство правительствами, законами и общественными учреждениями, но происходило это большей частью вследствие того, что люди всегда готовы свалить на правительства, законы и учреждения ответственность за зло, неразлучно присущее человеческому существованию, послушать некоторых велеречивых демагогов. Мир сам по себе, по своему, устройству, прекрасен, создан для всеобщего счастья и благополучия; все же, что встречается дурного в этом прекраснейшем из миров, они приписывают правительствам: если бы последние делали то, что им следует делать, то на земле было бы царствие небесное, то есть все люди могли бы без всякого труда и усилий есть, пить, множиться и умирать, сколько душе угодно”.

Хотя политические убеждения Шопенгауэра коренились в признании необходимости решительного преобладания в государстве принципа авторитета, хотя он настойчиво требовал “уважения к монархам”, так как уже простое существование их является выгодным, потому что они, по его убеждению, являлись защитой против охлократии и анархии, – однако отсюда еще отнюдь не следует, чтоб он являлся поборником деспотизма. По поводу случившихся в последние годы его жизни событий в Италии он выражался, что легитимность не дает еще права на успех. Для того чтобы обеспечить себе успех, правительство должно стоять в интеллектуальном отношении выше управляемой им массы; в моральном же отношении оно не должно быть слишком благородно, как, например, Тит, но, с другой стороны, оно не должно также стоять и ниже общераспространенного правового сознания.

Шопенгауэр был совершенно чужд национального самомнения; он даже сам утверждал, что весь его патриотизм сводится к пользованию немецким языком. Он даже не любил, чтобы его считали немцем, и не упускал случая указывать на свое голландское происхождение. Для этого энергического человека были до того противны хвастливость и подражательность немецкой политики, что он беспощадно порицал у немцев то самое, что оставлял незамеченным или даже извинял у других народов. Для широты взгляда философа это абсолютное отсутствие узкогерманского патриотизма пришлось даже кстати. Он никогда не касался частных политических, а тем менее местных вопросов; он стоял выше их и относился с олимпийским величием к крупным политическим событиям. Только когда они слишком близко подходили к нему и угрожали нарушить его умственный и душевный покой, он начинал волноваться. Во время сентябрьских дней 1848 года его опасение перед наступлением господства охлократии достигло, высшей степени и он серьезно подумывал о том, чтобы бежать из Франкфурта. Но в более спокойные времена он находил, что журналисты уходят гораздо дальше него в своем пессимизме, хотя это делается большею частью не из убеждения, но ради личной выгоды. Он любил повторять, что в политическом отношении людям менее всего известно, что для них полезно и что бесполезно, и послужит ли данное событие к пользе или ко вреду их.

ГЛАВА VII

Взгляды на женщин и на любовь. – Манера творить. – Парадоксальность Шопенгауэра

Шопенгауэр по убеждениям своим являлся не только мизантропом, – впрочем, только условным, как то было объяснено нами выше, – но и мизогином (ненавистником женщин) и мизогамом (ненавистником брака). Он утверждал, что сама природа обделила женщину в отношении духовном, рассудочном. Она отличается умственной близорукостью, склонна принимать видимость вещей за сущность дела и отдавать мелочам предпочтение перед серьезным делом. Умственный взор женщины, по преимуществу непосредственной, способен различать находящиеся вблизи предметы, но не в состоянии выйти из ограниченного кругозора; все прошедшее, отдаленное, отсутствующее производит на женщину лишь слабое впечатление. Вследствие этой же прирожденной ей недальновидности женщина склонна к расточительности. С другой стороны, именно потому, что женщина более мужчины отдается настоящему и более него способна наслаждаться сколько-нибудь сносной жизнью, ей присуща большая веселость и ясность духа. Кроме того, воспринимая вещи иначе, чем мужчина, и намечая всегда кратчайший путь к цели, женщина отличается большей трезвостью взглядов, чем мужчина, и видит в вещах лишь то, что в них действительно заключается. Таким образом, именно вследствие слабости женского разума все видимое, непосредственное, реальное имеет над женщиной гораздо большую власть, чем отвлеченные идеи; поэтому женщина легче поддается чувству сострадания, участливости, но зато уступает мужчине в отношении правосудия, справедливости, добросовестности. Как существо более слабое, женщина находит орудие самозащиты в хитрости. “Она, – говорит Шопенгауэр, – инстинктивно лукава, но вместе с тем, по неразумию и малой сообразительности, вздорна, капризна, тщеславна, падка на блеск, пышность и мишуру; в отношениях друг к другу она проявляет большую принужденность, скрытность, и враждебность, чем мужчины в отношениях между собою. Женщинам чуждо истинное призвание к музыке, поэзии и вообще к искусству; даже наиболее блестящие представительницы женского пола никогда не создавали чего-либо действительно великого и самобытного в художественной области; еще менее способны они удивить мир ученым творением с непреходящими достоинствами. Объясняется это тем, что женщина всегда и во всем обречена только на посредственное господство через того мужчину, которым одним она владеет непосредственно… Женщины во всех отношениях – второй, ниже мужчин стоящий слабый пол… По самой природе своей женщины, несомненно, обречены на повиновение; видно это уже из того, что любая из них, – раз она попадет в независимое положение, – добровольно отдается под опеку любовника или духовника, лишь бы только какой-нибудь мужчина властвовал над нею”.

При подобном взгляде на женщин становится понятным и скептицизм Шопенгауэра относительно любовного чувства, – скептицизм, доходящий иногда чуть не до цинизма. По его мнению, любовь, как бы она ни казалась платонична, везде и всегда была, есть и будет не что иное, как более определенное и строго индивидуализированное половое стремление, конечная бессознательная цель которого – рождение будущего человека. В этом смысле любовь как половое влечение есть “воля к жизни сама в себе”; человек, чувствуя любовь и влечение к женщине, в сущности только повинуется инстинкту, направленному к пользе и выгоде рода. Истинною целью любого житейского романа является произведение на свет новой особи. Конечно, любовь имеет многочисленные градации: она бывает тем страстнее, чем более любимая особа своими качествами удовлетворяет нуждам и потребностям любящего; но что любовь в сущности есть не что иное, как инстинкт, направленный к сохранению родового типа и к возможно сильному размножению его, это видно из тех мотивов, которыми руководствуется индивид при самом выборе объекта страсти. Эти мотивы, по мнению Шопенгауэра, троякого свойства: мотивы, способствующие сохранению родового типа в физическом отношении; мотивы, имеющие в виду поддержание духовных родовых свойств, и, наконец, в-третьих – мотивы, имеющие целью исправление недостатков обоих производителей.

Тем обстоятельством, что в основе любви лежат, по мнению Шопенгауэра, инстинкты, направленные исключительно ко благу рода, он объясняет и то, что самое чувство, связывающее влюбленных, оказывается скоропреходящим: с того момента, как любовь удовлетворена, мужчина начинает охладевать к предмету своих влечений. “Итак, – говорит Шопенгауэр, – благо целого рода – вот объект любви. В сравнении с этой задачей ничтожны личные стремления; гений рода охотно поступается всеми индивидуальными интересами, неукоснительно преследуя главную и единственную свою цель – поддержание рода, и среди смятений войны и неурядиц гражданской жизни, и во время чумы, и в тиши монастырей”. Это приводит Шопенгауэра к рассмотрению вопроса о моногамии и полигамии, причем он самым решительным образом – опять-таки в интересах рода – склоняется в пользу полигамии или, вернее сказать, тетрагамии (четверобрачия).

Высказывая свои, отчасти парадоксальные, отчасти даже расходящиеся с общепринятыми понятиями о нравственности, взгляды на брак, двоебрачие, многобрачие, Шопенгауэр выказывает, однако, решительное предпочтение безбрачию. Как бы для будущего посрамления тех, которые упрекали его учение в безнравственности, он выставляет добровольное девство единственным средством освобождения из мира греховности и бедствий. Останавливаясь на вопросе о том, где скорее – в брачной жизни или в безбрачии – достижимо то безмятежное существование, которое необходимо для людей умственного труда, для ученых, Шопенгауэр охотно ссылался на Картезия, Мальбранша, Спинозу, Лейбница и Канта, всю жизнь остававшихся холостяками. Он любил также повторять вместе с Петраркой: “Тот, кто ищет спокойствия, должен избегать женщин, – этого вечного источника споров и треволнений”. Он полагал, что мыслитель, по рассудочности своей натуры, мало доступен радостям и наслаждениям домашнего очага и что он рискует из-за несущественных и безразличных с его точки зрения мелочей поступиться своею независимостью, замкнутостью и мирными умственными самонаслаждениями.

Шопенгауэр по характеру своему не принадлежал к числу рассудочных людей, к числу тех спокойных, ровных характеров, которые живут преимущественно понятиями. Его скорее следует отнести к категории людей живых, порывистых, находящихся под влиянием настоящего, живущих преимущественно личными взглядами своими, все равно, относятся ли последние к области действительности или фантазии. При этом невольно напрашивается вопрос: годится ли такой характер для философа? Не следует ли именно философу быть самым хладнокровным существом в мире? Ведь говорят же о людях, сохраняющих хладнокровие там, где другие горячатся: это – философ. На это Линднер объясняет, что, если смотреть на дело с точки зрения того общепринятого понятия, которое соединяется со словом “философия”, то для последней способен лишь холодный, рассудочный человек, которого ничто не может сильно потрясти, вывести из себя. Но именно этот-то взгляд Шопенгауэр и считал неверным, поверхностным. По его мнению, философия исходит из того же источника, что и искусство: она есть в сущности искусство, мышление в словах, то есть в понятиях, другими словами – деятельность разума имеет такое же значение, как и техника в искусстве: для мыслителя отвлеченные понятия то же, что для живописца полотно и краски. “Философия, – говорит он, – далеко не то, что алгебраическая задача, и Вовенарг, безусловно, прав, утверждая, что великие мысли исходят из сердца”. Если признать подобную точку зрения справедливой, то само собою отпадает замечание, что Шопенгауэр не мог быть хорошим мыслителем только потому, что ему недоставало хладнокровия. Если философия – искусство, то необходимость хладнокровия является лишь тогда, когда приходится виденное, глубоко прочувствованное изобразить наглядным образом; но для того, чтобы видеть и чувствовать, не нужно быть хладнокровным. Это одинаково применимо как к поэту, так и к мыслителю. Подобно тому, как поэту необходимо пережить те стремления и состояния, которые он изображает или, по крайней мере, глубоко сочувствовать тем, которые их пережили, – так и мыслитель должен в общем испытать на самом себе сущность той жизни, картину которой он нам представляет; он должен, так сказать, расширить свою душу до размеров мировой души. Как у поэта, так и у мыслителя необходимость хладнокровия является лишь тогда, когда требуется пережитое и перечувствованное внутри представить объективно, как нечто имеющее всеобщее значение. А таким хладнокровием, необходимым для изображения пережитого и перечувствованного, Шопенгауэр обладал в высшей мере; он обладал ею в области философии в такой же степени, в какой Гете и Шекспир обладали ею в области поэзии. Этим и объясняются объективность изображения им мира как воли, жизненная правда этого изображения. В том же смысле, как о Гете говорили, что он был поэт на случай, можно сказать и о Шопенгауэре, что он был мыслитель на случай: его философские положения написаны большею частью по поводу чего-либо пережитого и испытанного и затем уже систематизированы; это доказывает, между прочим, и сама форма его рукописей, состоящая преимущественно из афоризмов. Поэтому относительно Шопенгауэра скорее, чем относительно какого-либо другого мыслителя, на основании его произведений можно составить себе заключение о его личности.

Эта манера творить объясняет также и то, что умственный труд был для него вовсе не таким легким делом, как бы о том можно было заключить, судя по его слогу. При виде того, как легко и ясно он выражает самые глубокие мысли, можно было бы заключить, что ему приходилось только записывать то, что диктовал ему его гений. Но, хотя мышление было для Шопенгауэра так же легко, как, например, хождение, хотя ход его мыслей был так же быстр и эластичен, как и его физическая походка, но из этого было бы ошибочно заключать, что мысли рождались готовыми в его голове и что ему не приходилось думать, и притом много, усиленно думать. По этому поводу он сам выразился следующим образом: “Глаз притупляется вследствие долгого смотрения на один и тот же предмет, и кончается тем, что он перестает различать предметы; так и ум, вследствие продолжительного размышления об одном и том же предмете, притупляется и перестает схватывать отличительные свойства этого предмета; тогда нужно бросить это дело с тем, чтобы возвратиться к нему впоследствии со свежими силами. В мозгу тоже бывают своего рода приливы и отливы”. В одном из своих писем, писанных в 1813 году, когда ему было всего 25 лет, он выражается следующим образом: “Когда какая-нибудь мысль возникает в мозгу моем в неясной форме и рисуется передо мной в туманных очертаниях, то мною овладевает непреодолимое желание схватить ее; я бросаю все и преследую эту мысль, как охотник дичь, по всем извилинам, стараюсь заступить ей дорогу, пока не схвачу ее, не одолею и не изложу на бумаге. Но иногда случается, что мысль все же ускользнет от меня; тогда мне приходится терпеливо ждать, пока какой-нибудь другой случай снова не подымет ее с места. Если при подобной погоне за мыслью мне помешает какой-нибудь внешний шум, то я испытываю чисто физическое страдание”. Этим в значительной мере объясняется чувствительность Шопенгауэра ко всякому шуму и желание его водворить вокруг себя по возможности идеальную тишину. Как в своем “Мире как воля и представление”, так и в своих “Parerga”, он посвятил особые главы вопросу “О шуме”.

Помимо того труда, которого стоила Шопенгауэру мыслительная работа, а в особенности – при внешнем шуме, работа эта шла в мозгу его с какой-то естественной неизбежностью. Он сам говорил, что всегда работал и писал, точно повинуясь какому-то бессознательному инстинкту. “Ручательством за верность, а потому и за прочность моей философии, – писал он в 1824 году, – для меня служит то, что я вовсе не создал ее, а что она сама себя создала. Мои философские положения возникли во мне без всякого моего содействия, в такие моменты, когда всякое хотение во мне точно засыпало, и разум, без всякого преднамеренного направления его в ту или другую сторону, схватывал впечатления действительного мира и заставлял их идти параллельно с мышлением, опять-таки без всякого содействия моей воли. Но вместе с волей исчезает и всякая индивидуализация. Поэтому личность моя была здесь ни при чем: здесь слагалось в понятие созерцание, чисто объективное созерцание или, другими словами, сам объективный мир, избравший ареной мою голову, так как он находил ее подходящей для этой цели. А то, что не исходит от индивида, не может составлять достояние одного индивида: оно принадлежит лишь разуму и тождественно (по своему характеру, а не по степени) у всех индивидов, поэтому со временем на этом должны сойтись все индивиды. Я просто в качестве зрителя и очевидца записал то, что в подобные моменты представлялось мне пониманием, чуждым всякого участия воли, и затем воспользовался записанным для моих творений. Это-то и служит гарантией их истины, и это сознание не даст мне возможности сбиться с пути, как бы мои творения ни оставались непризнанными” (1824 г.).

Сам Шопенгауэр, при таком взгляде на умственную работу, без всякой ложной скромности был очень высокого мнения о своем уме. “Мерилом моего ума, – писал он, – могут служить те случаи, в которых я, при объяснении совершенно специальных явлений, конкурировал с выдающимися людьми: с Ньютоном и Гете – в теории красок, с Винкельманом, Лессингом, Гете – в толковании статуи Лаокоона, с Кантом и Жан-Полем – в объяснении смешного”. С другой стороны, будучи высокого мнения о своем уме, Шопенгауэр признавал в то же время, что ум и вообще интеллект как нечто физическое, как мозговая деятельность органического тела, может цвести лишь сравнительно непродолжительное время, что, достигнув кульминационного пункта, ум идет на уклон, – и это сознание Шопенгауэр переносит и на свой ум. Когда ему минуло 38 лет, он считал свой ум уже идущим на ущерб. “В то время, – писал он в 1826 году, – когда ум мой стоял на своей кульминационной точке, когда при благоприятных обстоятельствах мозг мой в состоянии был достигнуть высшей степени напряжения, – тогда на какой бы предмет ни упал мой взор, я имел дело с откровениями и в голове моей появлялся целый ряд мыслей, заслуживавших того, чтобы быть записанными, и потому записывавшихся. Теперь же, когда мне стукнуло 38 лет, когда я старею, когда идет на убыль небесное вдохновение, может случиться так, что я буду стоять перед рафаэлевой Мадонной, и она ничего не будет говорить мне”. Вообще, Шопенгауэр придавал расцвету мужского ума такую же продолжительность, как и расцвету женской красоты, то есть приблизительно около 15 лет, от 20-летнего до 35-летнего возраста. “Двадцатые и первая половина тридцатых годов, – писал он, – для разума человеческого то же, что май месяц для деревьев, которые только в это время цветут и дают завязи плодов”. Действительно, если сравнить старческие произведения Шопенгауэра– он сам озаглавил их “Senilia” – с более ранними его произведениями, то нельзя не прийти к тому заключению, что он в известной мере был прав, что и на его уме сказался общий закон природы. Вообще, наиболее оригинальных, основных взглядов Шопенгауэра следует искать в более ранних его произведениях, между тем, как позднейшие представляют собой лишь дальнейшее развитие и подтверждение этих взглядов.

Одно только проходит красной нитью через все его произведения: и ранние, и более поздние, – это парадоксальность его мировоззрения. Эту парадоксальность он сам сознавал; но он не только не считал ее недостатком, а напротив, усматривал в ней благоприятный признак. Так, например, он писал в 1815 году: “Если кто с предубеждением относится к парадоксальности какого-либо труда, то это происходит, очевидно, вследствие убеждения, что в обращении находится уже достаточное количество истины, что человечество вообще достигло уже очень многого и что ему разве только остается исправлять и дополнять частности. Но тот, кто, подобно Платону и Гете, убежден в том, что мир преисполнен нелепостей, всегда увидит в парадоксальности какого-либо произведения симптом благоприятный, хотя, впрочем, и не решающий. Мир, конечно, был бы прекрасен, если бы истина в нем могла быть не парадоксальна, если бы добродетели в нем не приходилось страдать, если бы все прекрасное заслуживало всеобщее одобрение. Но где его возьмешь – такой мир?” В том же 1815 году он писал: “Того, кто написал великое, бессмертное произведение, прием, оказанный этому произведению публикой, и суждения о нем критики так же мало способны огорчить или взволновать, как, например, брань и оскорбления сумасшедших способны оскорбить психически здорового человека, расхаживающего по больнице для умалишенных, предполагая, конечно, что человек этот имеет надлежащее понятие о том, где именно он находится”. Нужно, впрочем, заметить, что Шопенгауэр, очень чувствительно относясь к нападкам своих ученых противников, сам несколько расходился с теоретически высказанными им в вышеприведенных словах взглядами.

ИСТОЧНИКИ

1. Wilhelm Gwinner. Arthur Schopenhauer, aus pers?nlichem Umgange dargestellt. Ein Blick auf sein Leben, seinen Charakter und seine Lehre. Лейпциг, 1862.

2. Ernst Otto Lindner. Arthur Schopenhauer. Von ihm. ?ber ihn. Ein Wort der Vertheidigung und Memorabilien, Briefe und Nachlasst?cke von Julius Frauenst?dt. Берлин, 1863.

3. ?tt? Busch. Arthur Schopenhauer. Мюнхен, 1878.

4. Julius Frauenst?dt. Neue Briefe ?ber die Schopenhauer'sche Philosophie. Лейпциг, 1876.

5. Foucher-de-Careil. Hegel et Schopenhauer. Etudes sur la philosophie allemande moderne, depuis Kant jusque'? nos jours. Париж, 1862.

6. Th. Ribot. La Philosophie de Schopenhauer (Bibliothеque de Philosophie contemporaine). Paris, 1888.

7. Rudolph Seydel. Schopenhauer's philosophisches System (Gekr?nte Preisschrift). Лейпциг, 1857.

8. Вл. Штейн. Шопенгауэр как человек и мыслитель (1788–1860). Опыт биографии. Т.1. С.-Петербург, 1887.

9. Труды Московского психологического общества. Выпуск I. 1888. – Артур Шопенгауэр. Очерки его жизни и учения (По поводу столетней годовщины его рождения). Статьи: В. И. Штейн. Биографический очерк. – Н. Я. Грот. О значении философии Шопенгауэра. – Л. М. Лопатин. Нравственное учение Шопенгауэра. – В. П. Преображенский. Очерк теории знания Шопенгауэра.

<< 1 2 3
На страницу:
3 из 3

Другие электронные книги автора Эрнест Карлович Ватсон