Оценить:
 Рейтинг: 0

Тень стрелы

Год написания книги
2008
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 14 >>
На страницу:
3 из 14
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Если кажется – креститься надо, любезный. Так кажется или точно нет?

– Не нервничайте так, – бросил он, входя в тесную прихожую и отряхивая жесткую, как пшено, снеговую крупку с бобрового воротника и манжет, – выпейте лучше капелек сердечных, милейший.

Обмен любезностями, как всегда. Перемигивания, как всегда. «Мальчик-посыльный» из лавки Лыкова, хм. И отчего это он не догадался прихватить с собою жестяную коробку настоящего тибетского чая с жасмином и бергамотом? Однако в гостиной, на столе, неумело накрытом к позднему ужину холостяцкой рукой, уже дымился самовар с крупными баташовскими клеймами во весь латунно поблескивающий бок, и пахло чаем с апельсинными корками – тем, который он так любил там… давно… еще в Петербурге.

– С жасмином нет, но зато «Сэр Липтон» имеется. Сам заварил, не обессудьте меня, драгоценный Иуда Михайлович.

Он сел. Откинулся на спинку кресла. Тепло гостиной после колючего ветра, насквозь продувавшего молчаливый город, обняло его плечи, щеки, колени и ступни; будто любящая и заботливая женщина укутала его пушистым ирландским плэдом. Он прищурился и стал неуловимо похож на хищного степного лиса, мышкующего по первопутку. Тот, кого он назвал Александром Ивановичем, хозяин дома, изучающе глядел на него, потом неуклюже боднул головой, и пенсне слетело со лба на длинный нос, сверкнув стеклами и позолотой.

– Ну что, Иудушка?.. Наши дела продвигаются? Есть ли вести из Пекина? От Криса Грегори?.. – Господин в пенсне протянул руку к самовару, подставил чашку под краник, осторожно отвернул медную ручку в виде трехлепестковой французской лилии. Полилась тонкая, витая, серебряная струя кипятка. – По-прежнему ли мистер Грегори так предан нашему дьявольному генералу, как он это утверждал год назад? За год много воды утекло, Иуда. И в Китае. И в Америке. И в сумасшедшей Совдепии тоже.

– Наши дела? – Он смерил его, сидящего за столом и разливающего чай в аккуратные фарфоровые расписные чашечки, ледяным и понимающим взглядом. – Наши дела идут как нельзя лучше, дорогой Александр Иваныч. Мне кажется, Семенов затеивает уйти от генерала. Он хочет играть свою игру. И, мне думается, он может даже отважиться на отдельный поход на Читу… или даже на Иркутск.

– Чтобы взять полоумный реванш за Колчака?.. И перебить толпу народу, ополовинив Азиатскую дивизию?.. Дайте чаю.

Господин с залысинами протянул ему дымящуюся чашку. Он взял чашку и поморщился – ожег себе пальцы.

– Чтобы самому попытать счастья, при чем тут бедный адмирал?.. Мир его праху, святой был человек. – Он перекрестился. Отхлебнул чаю. Положил на зуб кусочек колотого сахара из берестяной сахарницы. – Или…

– Или чтобы непринужденно и изящно перекинуться на сторону красных со всеми потрохами, пардон, с пошедшим за ним войском.

– Ценой собственной жизни?..

– Вы думаете, красные расстреляют атамана, как собаку?.. О нет, вы ошибаетесь, милейший. Красные никогда не расстреляют Семенова. Такой тьмой дармового боевого народу и их предводителем не бросаются в наши времена так просто. Напротив, они его обласкают. И перелицуют. Если портной хороший, перелицованное пальтецо очень даже смотрится. Вы разве не знаете, сколько у большевиков красных генералов, вчера бывших белыми офицерами и Георгиевскими кавалерами?.. Нет?..

– Знаю.

– А мы-то сами в этой игре – кто?.. Это вы знаете?..

Тот, кого назвали Александром Ивановичем, зачерпнул серебряной ложечкой с витой длинной ручкой темно-синее варенье из розеточки в виде цветка лотоса. Отправил в рот. Ах, ах, как вкусно. Блаженно, как кот, прижмурился.

– Жимолостевое вареньице, очень рекомендую, любезнейший. Пища богов. Варвара Дмитриевна из Иркутска две баночки привезла в подарок, Господь ее храни.

– А не Машка?..

– Машку-то за какою надобностью мне в Иркутск, за столько верст, гонять? Без паспорта ее туда никак не переправишь, а паспорт делать так, чтоб комар носу не подточил, – дело хлопотливое. Пусть здесь ошивается.

– Под боком у мужика.

– У нужного мужика, – весело поправил его хозяин и поддел еще варенья ложечкой. – Да вы ешьте, угощайтесь, не стесняйтесь! Печенье свежее, от Гомбо Домбаева… Бутербродик вот с икорочкой паюсной…

– Александр Иваныч, – он вскинул лицо, и узкие, широко стоящие глаза на смуглом лице, похожие на черные спелые черешни, как плетью ударили по спокойному, по-поросячьи зорозовевшему от горячего чая лицу собеседника. – К черту бутербродики. Когда будем решаться? Сегодня? Завтра? Через год? Через сто, черт побери, лет?! Когда?!

– А вам не терпится? – Хозяин невозмутимо вылил чай из чашки в блюдечко, по-купечески поднял блюдце на широко растопыренных пальцах, поднес к губам, подул, шумно втянул в себя чай. – Вы хотите это сделать до взятия им Урги?

– А он будет брать Ургу?

– А как вам кажется?

Темно-синие ягоды варенья. Длинные, как дамские пальцы, как дамские пахитоски, как чертовы дамские губные карандаши, сладкие ягоды. Жимолость, лакомство медведей. Где она таится-зреет?.. В тайге?.. Ему вдруг, до жадного подсасывания под ложечкой, захотелось варенья из кислого китайского лимонника. Из душистого амурского лимонника, он так любил глядеть, как он растет в гущине таежного бурелома, как свешиваются с ветвей его мелкие рубиновые ягоды, похожие на капли крови.

– Мне ничего не кажется, – сказал тот, кого называли Иудой, неотрывно глядя на мерцающее в розетке сине-лиловое, почти черное, как деготь, варенье, словно это был яд; сказал очень холодно, очень тихо и очень отчетливо. – К атаману скоро жена из Совдепии приезжает. Аж из самого Петрограда. Если кажется, надо креститься, разве не так?

* * *

Она всегда ненавидела езду в кибитке. В повозке. В конке. В поезде. В авто.

Она всегда любила скакать на коне.

О, ее обучали ездить верхом долго и основательно; она знала много способов, как умело повернуть лошадь, как понукать ее, направить, как заставить ее сделать утонченное, почти танцевальное па, как взять с ней преграду, как пустить ее в галоп, рысью, аллюром; она каталась на иноходцах, на чалых и игреневых орловских конях, под ней гарцевали и арабские белые лошадки, и ахалтекинки – лошади были ее страстью, ее неистовой, великой страстью, а на железной дороге, в душном вагоне, в купэ с кружевными занавесочками, в повозке, в кибитке, в телеге, где нещадно трясло то по камням мостовой, то по рытвинам-ухабам проселочной размытой дождями дороги, ее так укачивало, что… – берегись, попутчики!.. – тошнота подкатывала к горлу, и она, прижимая платочек с вензелями инициалов: «ЕТ» – ко рту, опрометью выбегала из купэ в ватерклозет либо слезно просила остановить экипаж. Открылась эра авто, и в авто она ездить ненавидела. Ну ненавидела она проклятые автомобили, и все тут!

Она обожала ездить верхом. Скакать на лошади. Подставлять лицо ветру. И чтобы волосы развевались за спиной. О, на коне ее нисколько не укачивало! Конь был ее продолжением, горел и страстно двигался под ней. Она была продолжением коня.

Возможно, это напоминало ей любовь.

– Катичка, тебе дурно?.. Крикну Филиппу, чтоб стал?..

– Нет, Триша, не надо… Справлюсь…

– Да что ж справиться-то, что ж мучиться, – сердито пробормотал казачий атаман Трифон Семенов, оглядывая жену беспокойными глазами из-под кустистых седых бровей, – надо делать как лучше. Эй! Филька! Стой!

Лохматый казак, ухватистый возница, зашлепал губами: «Тпру-у-у-у-фу!.. залетныи!.. Стой!..» – и кони стали как вкопанные. Атаман открыл дверцу кибитки. Свежий ветер ворвался внутрь тесной повозки, и Катерина раздула ноздри, впивая впервые во всей полноте услышанный, учуянный запах степи. И, отталкивая мужа, перегнувшись через его мощные мосластые колени, легши грудью и животом на пахнущие потом, ружейным маслом и конским навозом, в пятнах засохшей крови, давно не стиранные штаны с лампасами, высунулась из кибитки – и увидела степь.

Она увидела перед собой степь, и у нее захватило дух. Столько воли! Столько света! Столько бесконечной земли во все стороны осеннего неба… и, Господи, столько тоски…

У нее стеснилось сердце. Она глубоко вздохнула и чуть не заплакала. Зачем она из родного, строго-нарядного, аристократически-цивилизованного Петербурга, ставшего красным Петроградом, приехала сюда, в этот дикий полынный простор? Сюда, на край света, в Монголию? Здесь служил ее муж, Трифон Семенов, сначала в Даурской, потом в Азиатской дивизии у знаменитого генерала, барона Унгерн-Штернберга. И она ехала к нему, как сто лет назад ехали дворянские жены к осужденным мужьям, сюда, в Восточную Сибирь; ехала до Иркутска, потом, обогнув Байкал, по Читинскому тракту – до крепости Улан-Удэ, потом, через Кяхту – сюда, в Ургу… Поезда, идущие на Восток по Транссибирской железной дороге, то обстреливают, то проверяют беспощадно… А у нее с собой даже револьвера нет – какой ей, ни разу в жизни не зарезавшей для стряпни курицу и не выстрелившей на утиной охоте в тяжело взлетающую над озером утку, револьвер… «Куда направляетесь, барышня?.. Вид-то у вас больно из энтих… из господских… знатное личико… Куд-да через всю Расею чешешь, стер-р-рьва?..» – «К родным… в Иркутск…» В Иркутске она говорила – к родне в Улан-Удэ. До Кяхты взяла за бесценок лошадей, меняла их на уртонах. До Урги добралась на попутном авто. Монгол, подвозивший ее, хорошо говорил по-русски. «Ой, барышня, мы все еще под гаминами, и ваш Цаган-Бурхан, бог войны, ходят слухи, собирается брать столицу нашу… Будда ему поможет… и ваш Христос ему в помощь…» Она поняла – монгол говорил об Унгерне. Как остро, горько пахнет полынью…

– Мне уже хорошо, Тришенька. Вели кучеру трогать.

– Это ж не кучер, ха, Каточек, это ж мой подначальный казак!.. Гони, Филька, авось к вечеру прибудем в лагерь!..

Катя, усевшись на потертое, обтянутое свиною кожей сиденье кибитки, смотрела на Семенова, как на чужого человека. Он отвернулся от нее, а рука его крепко стискивала ее руку, лежавшую на коленях. Пристально, сощурив глаза, он глядел в запыленное окно, следя полет ястреба над степью, низко и далеко, и Катя, слабым пожатьем отвечая на пожатье мужниной руки, внезапно вспомнила, как они познакомились. На блестящем балу, в Петербурге… в Таврическом дворце… весь свет офицерства… и сухопутного и морского… кажется, там был и великолепный адмирал Колчак, и с ним танцевала фиалкоглазая, темноволосая молодая дама, неуловимо похожая на японку… кто?.. ах да, ей же сказали ее имя, она запомнила, Анна Сафонова… дочь директора Консерватории… жена генерала Тимирева… Колчак объявил себя Верховным Правителем России… Колчака расстреляли в Иркутске. Она недавно узнала об этом. Выстрелы, смерть. Как они все привыкли к ним. Свистят пули, ну и что? Притерпелись. Попривыкали. А препротивный у них свист. Будто металлический прут рассекает воздух.

Когда слышишь этот свист – хочется сойти с ума.

Она поежилась, покачиваясь в тряской кибитке, плотнее запахиваясь в драповое легкое пальто от Жислена: теперь все объявляют себя верховными правителями… все хотят Россию спасти?.. дудки, хотят просто овладеть ею… как бабой… вот и этот мужнин барон… Унгерн, что ли?.. Да, Унгерн… Из немцев, верно… С Тимиревой тогда, под ледяным блеском огромных люстр, танцевал адмирал Колчак, а к ней подошел, сдвинув сапоги со шпорами, рослый бородатый казак, в полном казачьем облачении: в погонах, при орденах, при сабле, и борода у него вилась крупными кольцами. От казака исходила победительная мужская сила. Он был совсем не красив, даже уродлив: кривые, ухватом, от постоянного сидения в седле, ноги, необъятная грудь, лысеющая голова, – но полные вкусные губы, царственно-пышная бородища и пронзительные глаза под нарочито нахмуренными бровями заставляли сильнее биться нежные сердца; дамы на балу, вальсируя, оглядывались на него. И то, теперь в России пошла мода, с легкой руки царицы Александры Федоровны, на мужиковство, на распутинщину. Этот хорунжий, в котором угадывались замашки командира, крепко подхватил ее за талию – и повлек, повлек за собой, да так и увлек: из танца – в опасную жизнь.

Трифон Семенов оказался на петербургском балу неслучайно – он был тогда, в ноябре 1914 года, представлен к награде: когда прусские уланы захватили знамя Нерчинского полка, в котором он служил, Семенов, возвращавшийся с казаками из разведки, натолкнулся на улан и отбил у них полковой штандарт. Ему пожаловали Георгиевский крест. Катя, танцуя, не сводила с почетной награды глаз. Шутка ли, она, девчонка, танцует с героем! Катиньке Терсицкой едва сравнялось шестнадцать. Грудь у нее уже была высокая, наливная. Большие карие глаза под тонкими, соболино-лоснящимися бровями играли в контраст с пшенично-золотистыми волосами, их Катя заплетала в косы и укладывала на затылке корзиночкой. Это придавало ей вид гимназистки. Она танцевала в Таврическом дворце не с графом, не с князем – с казаком, мужиком, родом из большой сибирской староверской семьи. Семеновы, «семейские», как все староверы, жили обособленно, сурово и молчаливо – «не тронь меня!» – около пристани Подтесово на Енисее. Когда Трифону исполнилось три года, семья вдруг поднялась с места, перебралась южнее, в забайкальскую станицу Дурулгуевскую, в Куранжинский караул на левом берегу Онона. В семье было девять детей, и у всех были старорусские, дико-забытые, а то и царственно-библейские имена: Мелхиседек, Нафанаил, Ровоам, Елпидифор… Все были мальчики, одна лишь сестренка народилась – Агафья. Двух младших назвали покороче, попроще – одного Трифон, а поскребыша – Иуда. «Угораздило именем предателя назвать отрока, – пожимал широченными плечами Трифон, – да ведь братец-то, душенька моя, и не особенно-то страдает, я тебе скажу!..» Все детишки Семеновы, помимо русского, знали бурятский, свободно болтали по-монгольски. Араты были их друзьями. Трифон участвовал в монгольском священном празднике Цам, переодевался там белобородым Ульгеном, пялил на себя оскаленную, с торчащими клыками, расписанную синей и алой краской маску чудовища Жамсарана. Агаша в пять лет ездила на верблюдах, удобно умащиваясь между мохнатыми горбами. Иуда рано стал сбегать из дому, пропадать то в тайге, то на реке, то исчезал в горы – в саянские гольцы, на Мунку-Сардык – с залетными охотниками. Его месяцами не бывало дома, а возвращался он с добычей, обвешанный шкурками соболей и белок, с туесами и коробами ягод – рубиновой брусники, темно-лиловой кисло-сладкой жимолости.

Катя знала, что Иуда Семенов был охотничьим, потом экспедиционным проводником сначала в Саянах, потом близ Кяхты, на границе, потом перебрался в Монголию. По слухам, подвизался шерпом в Тибете, чуть не свалился в пропасть, чудом выжил, перенеся в горах, в легкой одежде, лютый мороз, но смутных слухов никто не проверял, а Иудушка молчал. А Трифону было недосуг, в чужую жизнь он не совался, у Трифона были свои дела – он был рожден для того, чтобы воевать. Воевать – и больше ничего.

После пышной свадьбы в Петербурге, после множества раскупоренных серебристых бутылок самолучшего сладкого шампанского («ах, горько, горько, молодые!.. ах, что за дивная экзотика, вы слыхали, барышни, Катишь-то наша учудила, вышла замуж за казачьего атамана!.. урод, правда, но ка-акой мужчина!..») в богатейших ресторанах столицы – папаша Терсицкий не поскупился: торжество так торжество, единственная дочь один раз выходит замуж! – из ресторана в ресторан – на тройках, и невский ветер в лицо!.. – молодые уехали в свадебное путешествие в Париж. Катя была богата. Очень богата. Да и ее франтоватый казак отнюдь не жаловался на отсутствие денег. На сделанный им щедрый свадебный подарок: пасхальное золотое, огромное, с жемчугами и изумрудами, яйцо, заказанное у самого Фаберже, приезжала любоваться вся петербургская знать. «Вы слыхали, Фаберже согласился взять заказ у этого, фи, казака!.. – Ах, голубушка, да ведь это все сделано через ту иркутскую купчиху, ну, вы знаете, через Варвару Дмитриевну Охлопкову, этот сибирский медведь, говорят, был ее… – Шепот на ухо. Вздох. – А месье Фаберже, вы же знаете, ну просто без ума от Barbe!..»

Да, Катя была богата, и в Париже они тратили деньги широко, со вкусом, весело, вольготно, на изысканные удовольствия, на красивые вещи, на самое лучшее, марочное, коллекционное вино – Семенов поил Катю разномастными французскими винами, она хохотала, пила и не пьянела, а потом все-таки пьянела, и Трифон нес ее на руках в карету. И они тряслись по парижским мостовым, и мимо них летели Сакре-Кер и Мулен-Руж, аббатство Сен-Дени и Сен-Жермен-де-Пре, улица Риволи и Пантеон, и эта чудовищная, дикая башня из железных конструкций, которую все-таки поставил в сердце прелестного Парижа, совсем обнаглел, этот зануда-бош Эйфель. И Трифон целовал ее, пьяную и хохочущую, в карете, и Катя сама себе казалась героиней французского романа, девицей Манон, гризеткой Нинон…

Над Парижем сияло яркое солнце. Над Парижем маревом стояла жара. Шло лето семнадцатого года. Уже было всем понятно, что Россия не одержит никакой победы в этой глупой, жестокой войне, хотя победа была нужна и Царю, и стране. Кое-кому в России победа в этой войне нипочем нужна не была.

Они колесили по Парижу в пролетках, в экипажах, в новомодных авто, беспрестанно целовались, Катя смеялась медвежьей, сибирской грубости мужа в уличных кафе, когда он ворчал на гарсона: «Что это тут у вас, французята проклятые, какие-то червяки, улитки какие-то с лимонным соком подаются?!.. мусор это, в корзину вывалить!..» – «Ах, Тришенька, да ведь это же средиземноморские устрицы, ха-ха-ха!..» – а время шло и проходило, и кончался отпуск Семенова, и надо было возвращаться в полк, в Россию, а потом опять ехать на войну, – и все равно казалось: все еще впереди.
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 14 >>
На страницу:
3 из 14

Другие электронные книги автора Елена Николаевна Крюкова