Оценить:
 Рейтинг: 0

Интервью у собственного сердца. Том 2

Год написания книги
1990
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Саша!.. – скажет кто-нибудь ему ласково. – Заходи, заходи. Курить будешь?

– Ну что ж, – откликнется Саша, – курить не работать. Это я готов всегда. Вынь у меня из нагрудного кармана мундштук, вставь папиросу и зажги, а уж дальше я сам. Рукава у Сашиной пижамы засучены до локтей. А мундштук ему нужен для того, чтобы удлинить папиросу, которую он ловко берет своими култышками. У Саши в Москве жена и десятилетний сын. Но жена, узнав о его ранении и убедившись во всем лично, моментально его бросила. У сына же было куда более доброе сердце, и он продолжал прибегать к отцу. Однажды Саша затосковал по дому. То ли сын разбередил ему сердце рассказами о школе и семейных делах, то ли просто захотелось ему подышать, что называется, родным воздухом, посидеть на своей кровати, включить знакомый динамик радиосети, этого я не знаю. Но только стал он просить врачей разрешить получить ему в каптерке обмундирование и отпустить на несколько дней домой. Там в доме ждала его старенькая мать, приехавшая из Воронежа. А идти домой Саша решил вдвоем с сыном. Парнишка был самостоятельным и серьезным и довериться ему было можно. Разрешение Саша получил, но уйти в назначенный день не ушел. Неожиданно перед обедом он вошел к нам в палату. Моя кровать стояла справа у самой двери. Саша вошел, подсел ко мне и чуть слышно сказал:

– Эдуард, ты здесь? Не спишь?

– Нет, Саша, конечно, не сплю. А почему ты не ушел домой? Я думал, ты давно уже убрался восвояси.

Вместо ответа Саша глубоко вздохнул, а потом сказал:

– Вынь у меня из кармана пачку папирос и прикури, а я объясню ситуацию.

Глубоко затянулся дымом и каким-то незнакомым глуховатым голосом сказал:

– Тут, понимаешь, неожиданная осечка вышла… Какой я и предвидеть не мог. Моя бывшая жена испугалась, что я буду претендовать на раздел квартиры. А квартира-то, Господи, полторы крохотных комнатенки! И задумала она любопытный фокус-покус. Какой? Ни за что не поверишь. Подозвала она огольца моего и говорит, это он мне сейчас рассказал, ну так вот, подозвала и говорит: «Ты уже большой, и с тобой можно говорить о серьезном. Смотри, то, что я тебе сейчас скажу, не рассказывай никому, не то я отвинчу тебе голову. Папа твой все равно уже не человек. И себе не в радость, и людям в тягость. Ты, когда будешь переходить с ним трамвайную линию, подожди, когда будет идти близко трамвай, а тогда и переходи. И когда трамвай будет совсем близко, ты оставь папу посреди рельсов, а сам беги на другую сторону и домой. Как будто испугался. Ты маленький, никто тебя винить не будет. Повторяю, ты сделаешь отцу только доброе дело. Избавишь его от несчастной жизни. Сделай, как я сказала. А если, повторяю, скажешь кому-нибудь слово – пощады не жди!» – Ну как, сын, правильно я говорю? – спросил Саша.

И детский голосок, всхлипнув, ответил:

– Правильно. Только ты все равно хороший. И я буду жить с бабушкой и с тобой.

Мы с Борей Шпицбургом и с теми, кто слышал этот разговор, заговорили бурно и возмущенно. Стали решать, как притянуть мерзавку к ответу. Но Саша, успокоившись, тихо сказал:

– Не буду я ее никуда привлекать. Женщин тут нет? Вот и хорошо. Пошла она к такой-то маме, вот и все. Черт с ней. Пусть подавится квартирой. Я получу себе новую. Мне маршал Воробьев обещал.

В армии Саша был сапером. И несчастье случилось с ним, когда он разряжал мину. Она взорвалась у него в руках. Вот он и надеялся на поддержку маршала инженерных войск. И как потом оказалось, не зря. Заканчивая разговор о Саше, хочу сказать вот что: когда человек попадает в драматическую ситуацию, выход у него один. Нужно собраться, мобилизовать все физические и духовные силы для того, чтобы найти себя в жизни и трудом своим достичь таких рубежей, чтобы стать наравне со всеми и даже, может быть, на ступеньку выше. Вот тогда ты будешь и интересен, и нужен и вокруг тебя будут и товарищи, и друзья, и любовь будет, и многие победы и радости тоже. Об этом я много раз говорил Саше. Теоретически он соглашался. Но вот практически… Практически ему изо всех сил помогали оставаться не у дел. Да, причина в том, что родная Сашина сестра была замужем за министром рыбной промышленности. Брала Сашу в свой богатый дом и вдвоем с мужем, очень добрым человеком, окружали Сашу теплыми заботами и закармливали севрюгами и балыками. И Саша как-то расслабился. Приготовился к подобной жизни навек. Он даже женился на приятной молодой женщине Вале Новиковой. Получил через маршала квартиру и поселился там с новой женой. А сына все-таки забрала прежняя его жена. Но тут он ничего не смог поделать. Так присудил закон. Увидев Сашу с женой в одном из крымских санаториев, Петр Павленко опубликовал в газете «Красная звезда» огромный очерк в полполосы: «Большое сердце». Думаете, про Сашу? Нет, про его жену. Да, она была симпатичная женщина. Но она-то все-таки была рядом и пользовалась всеми льготами и благами, которые распространялись на Сашу, а темно-то все-таки было ему, а не ей, и все тяжести судьбы свалились на его плечи. Но люди, видя раненого человека рядом с женой, восторгаются чаще всего не его силой и мужеством, а ее добротой и заботой. Вот так и получилось со статьей Павленко. Саша с его горькой судьбой, с его победившим беду оптимизмом, с его неунывающим характером и добротой оказался в очерке словно бы за экраном, а на переднем плане – Валя, прожившая с ним всего один год и, несмотря на «большое сердце», бросившая мужа полгода спустя. Саша был волевым человеком, жизнелюбом и веселым рассказчиком. Он мог как член партии и фронтовик пробиться на учебу в партшколу и стать превосходным лектором на самые животрепещущие темы. А он расслабился от забот и балыков в министерском доме и советов моих не послушал. Поменял потом московскую квартиру на Воронеж, где жила его мать, и зажил тихой жизнью пенсионера. Ранение у него было тяжелейшее, тут нечего и говорить, но все-таки сделать он мог гораздо больше. Да, много было в ту пору удачных, и неудачных, и разбитых, и нелепо склеенных, и просто несостоявшихся судеб.

Лежа в палате долгими бессонными ночами, размышлял о своих проблемах и я. Все приходилось начинать сначала, с абсолютного нуля. То есть все делать самостоятельно: и ходить, и писать, даже держать как следует ложку и бриться, да всего и перечислить нельзя. Но главное, это работа, дорога, по которой предстояло идти. Правда, это еще не сейчас, не сразу, впереди операции. Но все равно думать надо было уже теперь. И я снова писал стихи и упрямо стремился записывать их сам, и только сам. И будь я в ту пору одинок, совсем бы мне пришлось тяжко. Но в Москве ко мне приходили друзья-товарищи, о которых я уже говорил. Приходили девушки, с которыми я когда-то учился, был просто знаком или жил по соседству. Кира Соя-Серко. Помните, веселая, похожая на мальчишку. Пришла и другая одноклассница, тихая и задумчивая Рита Бирж, шумно заявилась прямо с войны в сапогах и морской форме Сара Певзнер, отыскала и пришла ко мне в госпиталь Шура – та, о которой написана поэма «Шурка», все чаще и чаще стала навещать меня Наташа – соседка моя до квартире, довольно часто прибегала Лена, моя ровесница, с которой я был знаком по квартире моей тети. Приходили Нина и Лида – каждая в отдельности. Одни дружески болтали и рассказывали мне все новости, другие задумчиво улыбались и говорили многозначительные слова, третьи были немногословны и больше прислушивались к тому, что говорил я. Одни приходили раз или два, а потом с чувством хорошо выполненного долга больше не возвращались. Пришла, например, одноклассница Шура Харламова, приветливая хохотушка. Во время войны она стала мамой и явилась ко мне с четырехлетней дочкой. Посидела, дружески пощебетала и больше не пришла. А вот другие девушки, среди которых были и Наташа, и Лена, и Лида, стали приходить все чаще и чаще.

Когда говорят, что мир состоит только из одной материи, – это звучит убедительно. И в юности своей я рассуждал так же категорично. Есть только то, что я вижу и знаю, а того, что мне неизвестно, конечно же, не может быть! Став значительно старше, я все больше и больше начал сомневаться в неопровержимости таких утверждений. И мог бы когда-нибудь привести множество соображений на этот счет. Но сейчас отвлекаться не буду, а выскажу только одну мысль: ну чем, скажите, кроме милости судьбы, можно объяснить такую вещь. В палате, где я лежу, двадцать пять молодых офицеров в возрасте от двадцати до тридцати лет. Я один из самых тяжелых, в то время как вокруг немало ребят с довольно простыми ранениями, ну, скажем, сломана переносица или оторваны часть уха и полгубы. Сделали, скажем, человеку утром перевязку, и весь день он свободен. Кровь молодая, энергии много. Вот и стараются хлопцы знакомиться с шефами, девушками соседней фабрики, вот и бегают к телефону-автомату, отчаянно приглашая подруг и знакомых прийти на свидание, вот и строчат открытки и письма и женам, и неженам, и Бог знает кому еще… И вот, повторяю, разве это не добрая улыбка судьбы, что больше всех девушек постоянно приходило не к ним, а ко мне, самому тяжелому, если не считать танкиста Саши Юрченко, из всех двадцати пяти офицеров. Сначала ребята удивлялись такой, с их точки зрения, несправедливости, потом, не без зависти, смирились, привыкли и обратились к своим повседневным делам. Впрочем, кроме доброй улыбки судьбы, была тут и еще одна причина, ну психологического, что ли, характера. Все девушки, приходившие ко мне, видели меня до ранения много-много раз. Сейчас перед ними лежал человек с туго забинтованным лицом так, что виден был только кончик носа да лоб. Но память их цепко хранила черноглазое, живое и, кажется, симпатичное и жизнерадостное лицо. И один образ неизменно накладывался на другой. Помните, как у Тютчева!

Я встретил вас, и все былое
В отжившем сердце ожило.

И далее:

И то же в вас очарованье,
И та ж в душе моей любовь!

Даже спустя долгие-долгие годы образ юной девушки наложился на морщины семидесятилетней старушки, навестившей умирающего поэта, и старость отступила перед памятью любви:

И то же в вас очарованье…

И если память способна побеждать и старость и время, то что же говорить о временном расстоянии всего в год, два или три?! Даже тяжелораненый, я все-таки в какой-то степени продолжал оставаться для них одних тем же одноклассником Эдькой из десятого «Б», а для других – молодым подтянутым офицером-фронтовиком, не остывшим еще после поля боя. И все-таки справедливость требует, вероятно, сказать еще и другое. Наверное, и в раненом сохранились во мне и упрямая энергия, и характер, и довольно ощутимый огонь души. Ну и голова какая-никакая была на плечах. Значит, был еще порох в пороховницах. И надежда в душе жила!

Одновременно к больному мог прийти только один посетитель. Если же приходил второй, то должен был ждать в приемном покое, пока первый посетитель спустится и передаст ему халат. Видимо, перегнув палку с тяжестью ранения, судьба решила компенсировать мне этот перебор женским вниманием и нежностью. В первую половину дня посетителей не пускали: врачебный обход, процедуры, перевязка и прочее и прочее. Утром же проходили и все назначенные операции. Гости приходили после трех часов. Правда, к самым тяжелым больным посещения разрешались и утром. Так что ко мне девушки приходили нередко прямо с утра. Например, Наташа работала в разные смены, поэтому когда она шла во вторую, то приходила часам к десяти-одиннадцати утра и сидела у меня до обеда. Когда же она спускалась вниз, то там в ожидании халата уже сидела Лена, после Лены приходила Лида и сидела уже до отбоя. Разовые посетители постепенно отсеивались, потом приходили другие и тоже уходили. Иными словами, тут была текучка. Тем не менее из постоянных посетителей образовалось основное ядро. Я был рад этим посещениям, но в чувствах не объяснялся никому. Да и как можно было решать тут какие-то вопросы, если не было у меня еще никакого будущего и впереди ожидали новые операции. Милые девушки, они, наверное, все это чувствовали и взяли инициативу в свои ласковые и теплые руки. Первой решилась сказать мне о своих чувствах Наташа. Как-то утром, сидя возле меня, она долго молчала, отвечала на мои вопросы односложно и рассеянно, словно была где-то далеко.

– Что с тобой? – спросил я, несколько озадаченный.

– Что со мной? – мягко переспросила она. Еще с минуту помолчала, а потом, нагнувшись, тихо взяла мою руку в свои и, волнуясь, сказала: – То, что я тебе сейчас скажу, это все не случайно, а очень серьезно. Если тебе нужна моя любовь и нужна я, то считай, что они у тебя есть. Ошибок тут быть не может. Мы с тобой уже давно живем в одной квартире и знаем друг друга достаточно хорошо. Разве не так? Вот знаешь, когда-то еще до войны ты мне нравился. И когда после приезжал в Москву, тоже нравился, даже еще больше, но вот о любви я как-то не думала. Ну, не ощущала в себе ее, что ли. А вот когда в первый раз увидела тебя в госпитале всего забинтованного, то знаешь, как ни странно, но именно в эту минуту я ощутила и боль и поняла, что я тебя люблю. Можешь мне пока ничего не отвечать. Времени впереди много. Подумай. Помни только, что я сказала все очень серьезно.

В это время в палату вошла медсестричка Таня, как всегда, разговорчивая и веселая. Ее руки и карманы были полны всевозможных бинтов, мазей, банок и склянок. Бодро поздоровавшись и привычно спросив о самочувствии, она обратилась к Наташе:

– Я сейчас буду делать Асадову перевязку. Поэтому прошу вас посидеть немного в коридорчике. Минут через десять я вас позову.

Но я твердо сказал:

– Не надо, Танечка. Пусть сидит.

Таня была человеком сообразительным. На ее глазах возникали и рассыпались человеческие союзы, загорались сердца радостью и потухали в безнадежном отчаянии, видела она и правду, и хитрость, и верность, и ложь, так что удивить ее было практически невозможно. И на этот раз она моментально все поняла. Улыбка ее погасла, и каким-то строгим, почти экзаменаторским голосом она сказала Наташе:

– Хорошо. Оставайтесь и сядьте сюда, вот на этот стул, тут удобней.

Я напряженно и не без растущего раздражения молчал. В конце концов, если она начиталась газет с лирико-патриотическими статьями Елены Кононенко и Татьяны Тэсс и наслушалась радиопередач вроде: «Пишу тебе на фронт, любимый!» – пусть сидит и смотрит на все без прикрас… А рана у меня была – для впечатлительных натур отнюдь не подходящая. Дыра в физиономии такая, что можно было бы засунуть целый кулак. Я уж не говорю про такие подробности, как, извините, кровь, гной и прочие прелести. Все понимающая Татьяна разбинтовывала меня медленно, а сняв весь бинт до конца, неожиданно сказала:

– Ой, я, кажется, забыла широкий бинт. Вы тут посидите несколько минут, а я сейчас вернусь.

Чтобы опытнейшая Татьяна когда-нибудь забыла хоть что-нибудь из своего перевязочного хозяйства, не было да и никогда не могло быть. Это она сделала нарочно. Дескать, проверять так проверять. Нате, смотрите, девушка, и решайте, любовь у вас или не любовь.

Видимо, и Наташа поняла всю эту сцену. Она придвинула свой стул еще ближе к кровати и улыбнулась:

– Ты что же это? Решил напугать меня своим ранением? Глупый ты, глупый…

Она нагнулась и поцеловала меня прямо в раненое лицо. Очень скоро, примерно через неделю, о любви своей и о желании быть постоянно со мною вместе сказала и Лида. Признаюсь, что ей я устроил точно такой же экзамен, как и Наташе. И к чести ее должен сказать, что ни рана, ни кровь ее не устрашили тоже.

– А я уже один раз твою перевязку видела. И сегодня, по-моему, все у тебя даже немножечко лучше. Хочешь, женись на мне, хочешь, не женись, а я все равно с тобой буду всегда и везде.

О любви своей сказали мне также и Нина, и Лена, и приехавшая с фронта Шура.

Жил я в те дни трудной и напряженной жизнью. Рано утром, когда все в палате еще крепко спали, я доставал из тумбочки карандаш и лист бумаги в специально придуманной мною для работы папке и писал стихи. Было тихо-тихо. Никто не мешал, и можно было целиком сосредоточиться на своих мыслях и строчках. И хотя я много думал и о своем месте в жизни, что ждала меня там, за госпитальными стенами, и об операциях, все-таки двенадцать раз забраться на операционный стол не такая уж простая штука, тем не менее посещения девушек, а главное, их слова, оставить меня равнодушным не могли никак. Я понимал, что мама меня любит и будет мне всегда рада, но идти снова к ней и к отчиму я не хотел. Жизнь надо было начинать самостоятельно. А так как в одиночку я сделать этого никак не мог, значит… Значит… Значит, я должен был в конце концов что-то решить и сделать выбор. Что касается Нины, то тут все было ясно сразу и до конца. Чувственная, влюбчивая и злая, она никому не могла стать ни добрым другом, ни верной женой. Да, я всегда хотел принять горячее участие в ее судьбе, но никаких чувств у меня к ней не было никогда. Нина же, напротив, решила, что после того, как я был ранен на фронте, шансы наши вроде бы уравнялись. Никогда и ни к кому настоящей любви у нее не было. Такое ей просто не было дано. И меня она попросту «вычислила». Надо признаться, что мне потом пришлось затратить немало духовных сил, чтобы убедить ее в том, что подлинных чувств у нас друг к другу нет, а потому не может быть и никакого счастья. Впрочем, ее счастье было совершенно иным. Оно в глубоких и сильных чувствах совсем не нуждалось. Ее цепкий и расчетливый мозг строил свое благополучие на сплошном практицизме. Она никому и ничего не давала, она только брала. Будучи несчастным ребенком и поставив человеческое сочувствие себе на пользу, она привыкла с раннего детства требовать к себе внимания и жить только за счет других. И такой она фактически была всю свою жизнь. Нет, мне нужно было все совершенно иное. Сколько я себя помню, я всегда был стопроцентным романтиком. Моей стихией были мир поэзии, театра и книг. Это было моей мечтой, моим сокровищем и смыслом жизни. Что же касается любви, близкого друга и вообще сердечных дел, то с мальчишеских лет идеалом моим было нечто среднее между купринской Олесей и Гердой из «Снежной королевы» Андерсена. Ведь Герда – это не просто хорошая девочка и верный друг. Нет-нет, это гораздо больше! Герда – это сама любовь! Спасая дорогого и близкого человека, она бесстрашно идет через горы, реки и леса, встречается с хищными зверями и разбойниками, преодолевает вечные льды и снега. Но и это еще не все. Она находит Кая уже заколдованным злой королевой царства снегов. Он глух к ее призывам и мольбам. Он ее не слышит. Ему нужно сложить из льдин по приказу королевы таинственное слово «Вечность», и тогда он навсегда останется в этом царстве льда и снегов. Герда в отчаянье плачет и зовет его обратно к родным полям, к теплу, к жизни и к любви. И вот горячая слеза Герды падает на грудь Кая, она согревает его застывшее сердце и разрушает колдовство. Кай узнает Герду и, разбуженный к жизни, радостно идет вместе с ней к человеческому теплу. Но и это еще не все. На пути их встречают непроходимые льды и снега. Кай теряет силы, окончательно устает и падает:

– Иди, – говорит он Герде. – Я больше не могу!

– Можешь, можешь! – убежденно говорит Герда. – Вставай, идем, мы дойдем непременно.

И Кай подымается и снова продолжает путь. А потом он вновь теряет силы и снова падает.

– Нет, больше я не могу! – отчаянно говорит он.

Но рядом Герда, а Герда – это любовь!

– Можешь, можешь! – снова страстно говорит она. – Я не уйду! Вставай! Мы дойдем, непременно дойдем до цели! Идем же! – И она спасает Кая. Приводит его домой.

Вот о такой Герде, о такой верности и о такой любви мечтал я с мальчишеских лет. Теперь же в госпитале, когда жизнь моя усложнилась в десятки и сотни раз, желание иметь рядом сверхнадежного и близкого человека утвердилось в душе моей непреложно! Должен сказать, однако, что какой-то конкретной задачи выявить степень верности и надежности в сердцах девушек, говоривших мне о любви, я в те далекие дни, конечно, не ставил. Выкристаллизовывались эти качества в непосредственных общениях как-то сами собой. И как-то так получалось, что с самого же начала наиболее теплые чувства в душе моей вызывала Наташа. Когда она приходила и садилась рядом со мной, то я словно от незримого прожектора ощущал на себе поток удивительно добрых, искренних и сердечных лучей. Правда, тут, в госпитальной палате, чувства свои она выражала как-то застенчиво и смущенно. Родители у Наташи были арестованы в 1937 году, и она с младшим братом оказалась на попечении вечно ворчливой и хмурой тетки. Опека эта, очевидно, была для нее нелегка, и, едва встав на ноги, Наташа взяла все заботы о себе и о младшем братишке на свои плечи. Дел у нее было, конечно же, по горло, и приходила она ко мне не чаще двух-трех раз в неделю. Все другие тоже приходили когда чаще, когда реже. Все… кроме Лиды. Лида вела себя совершенно иначе. На протяжении всего времени, что я лежал в Москве, а лечили меня в столице ровно год, она навещала меня ежедневно. А случалось, что и по два раза в день. В ту пору она училась в десятом классе вечерней школы и прямо с занятий прибегала ко мне. В воскресенье же, а иногда и в какой-нибудь будний день ухитрялась прибегать ко мне и утром и вечером.

– Здравствуйте, Эдик, – говорила она ласково-тихим голосом, садясь не на стул, как Наташка, а на край кровати возле меня.

О чем мы с ней разговаривали? Боже мой, да, наверное, обо всем! И о ее друзьях и подругах, и о школьных делах, и о сводках информбюро, ну и, конечно же, обращались к темам, которые волнуют человека, когда ему восемнадцать или двадцать лет… сумбурное море эмоций, планы, надежды, мечты. Поведение Лиды заметно отличалось от поведения всех других девушек. Взяв меня за руку и сев возле меня, она словно бы растворялась во мне: в моих словах, раздумьях, мечтах. Сама по себе она вроде бы переставала существовать, становясь чем-то вроде воска, из которого я мог лепить все, что мне только захочется. Ее не смущали ни операции, ни раны, ни кровь. Для нее они как бы не существовали. А существовал только я, а что у меня есть и чего нет, уже не имело значения. Если она приходила в госпиталь и у меня кто-нибудь был, она не возвращалась обратно, а усаживалась поудобней в приемном покое и терпеливо ждала ухода посетителя. А затем, получив халат, бежала ко мне в палату. Посещения разрешались только до 22 часов. И если посетитель засиживался у меня даже до без четверти десять, она все равно упрашивала сестру разрешить и прибегала даже на оставшиеся пятнадцать минут.

Веселая и болтливая Лена, напротив, расспрашивала меня редко. Вместо этого она без умолку щебетала, способная и пошутить, и пококетничать, и похвастаться. Была она в ту пору белолица, румяна и пышна – ни дать ни взять московская купчиха. Ее мама, Татьяна Николаевна, узнав о желании дочери выйти за меня замуж, даже ходила к моей маме, одновременно и в роли доброй знакомой, и матери, и свахи.

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6