Оценить:
 Рейтинг: 0

Интервью у собственного сердца. Том 1

Год написания книги
1990
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Николай Гаврилович, – говорит мой дед, а тогда еще совсем юный Ваня Курдов, – я внимательно прочел все, что вы написали. Роман «Что делать?» я знаю почти наизусть. Но скажите, скажите, как мне жить дальше, что делать, чтобы принести как можно больше пользы народу?

И в ответ тихое покашливание и чуть хрипловатый голос Чернышевского:

– Видишь ли, Ваня, стать счастливым – это естественное стремление человека. Но счастье можно понимать по-разному. Один счастлив, добившись для себя определенных благ, духовных или экономических. Назовем это эгоизмом. А есть иной эгоизм. Тоже эгоизм, но разумный. Что это значит? А значит это следующее: я приношу радость другим, я делаю счастливыми окружающих и от этого счастлив сам. Ты удивлен? При чем же тут эгоизм? А при том, что я, доставляя радость другим, доставляю радость самому себе, значит, я эгоист. Да, вот именно, разумный эгоист. Впрочем, назвать это можно иначе. Дело не в названии. Главное, служить большому делу… Открывать глаза нашему крестьянину на его бесправное угнетенное положение. Но для того чтобы с максимальной пользой служить своему народу, надо многое знать. И тебе, Ваня, нужно учиться, непременно нужно учиться. И вот тебе прекрасный источник знаний: Казанский университет. Настоятельно рекомендую тебе туда поступить. У тебя это непременно должно получиться. Никогда не останавливайся на половине пути. Всякое дело доводи до конца!

Итак, после двух лет секретарства у Чернышевского, а точнее, его интеллектуальной школы (и какой школы!), дедушка мой осенью 1887 года шагнул на мраморный порог Казанского университета. Думаю, что двухлетнего общения с таким ярчайшим человеком, как Чернышевский, вполне достаточно для того, чтобы Ивана Калустовича можно было бы назвать «историческим» и без всяческих кавычек! Но так уж сложилась его судьба, что здесь, в стенах Казанского университета, ему довелось познакомиться с другим редчайшим человеком, который произведет на него неизгладимое впечатление. Думаю, вы уже догадались, что имя этого необыкновенного человека – Владимир Ульянов! Только Ленин учился на юридическом факультете, а мой дедушка – на естественном. Согласитесь, что быть на протяжении одной жизни знакомым с двумя такими корифеями мысли – случай уникальный! Единственный в своем роде!

С первых же дней учебных занятий сама собой произошла своеобразная политическая поляризация студенческих сил: по одну сторону – революционно настроенное студенчество, по другую – все инертные и консервативные силы. И совершенно естественно, что Ваня Курдов, который, что называется, был взращен и вскормлен идеями Чернышевского, оказался в одном лагере с Володей Ульяновым. С самого начала их увлекло большое и очень важное дело: организация нелегальных студенческих библиотек. Впоследствии я спросил у моего дедушки о том, какое впечатление произвел тогда на него Владимир Ильич. Если не ошибаюсь, разговор этот произошел в 1936 году в Свердловске. Сидя в глубоком кресле и закутанный полосатым пледом, дедушка чем-то напоминал усталого старого беркута: белоснежные волосы и усы, правильный, с легкой горбинкой нос, большие, чуть навыкате глаза – мудрые и спокойные. Дед страдал тяжелой формой одышки и говорил медленно, часто переводя дыхание. На мой вопрос он ответил примерно так:

– Ты спрашиваешь, какое он на меня произвел впечатление? Хорошее впечатление. Не думай только, что я так говорю потому, что это Ленин, – он чуть заметно улыбнулся и перевел взгляд на книжный шкаф, где на верхней полке в белом супере аккуратной шеренгой выстроились все 46 томов Собрания сочинений Владимира Ильича. – Ты же знаешь, что я говорю только правду. А кроме того, разве мог кто-нибудь тогда знать о том, что этот юноша станет когда-нибудь вождем пролетариата и главой страны? Разумеется, нет. Каким он запомнился мне тогда? Невысокого роста, рыжеватый. Ну, это ты знаешь и без меня. Очень энергичный. Кстати, взгляд у него был такой же неожиданный, прямой и быстрый. Он, как мне казалось, не переводил этот взгляд равнодушно от одного человека к другому, а смотрел на собеседника то серьезно, то весело, но всегда с интересом. В вожаки он не рвался. Но как-то само собой получалось так, что к нему прислушивались, с ним считались, и он, словно бы и не делая никаких усилий, каким-то образом всегда был как бы на острие событий. На нелегальных собраниях с многословными речами не выступал, а говорил коротко, но всегда аргументированно и веско. На собраниях сидел, как правило, где-нибудь в стороне и, покусывая ноготь, внимательно слушал ораторов. Однажды так случилось, что молодой Ульянов сидел вполоборота очень близко от меня. Было хорошо видно, как живо и выразительно менялось его лицо в зависимости от того, нравились ему слова очередного оратора или нет. Лицо его то гневно хмурилось, то на этом лице появлялась ироническая улыбка, а то он вдруг удовлетворенно кивал головой и смеялся заразительно и горячо. Впрочем, он не просто слушал выступления других. Из своего угла по временам вставлял замечания или выстреливал репликой такой точной и меткой, что зачастую напрочь сражал противника и вызывал веселые аплодисменты товарищей. Я был старше Володи Ульянова на два года и всякий раз не переставал удивляться тому, что этот юноша, которому едва исполнилось семнадцать лет, обладает таким острым и почти афористичным умом. Не то он тоже заметил меня, не то ему что-то обо мне сказали, но после одного из нелегальных собраний он подошел сам и спросил:

– Скажите, пожалуйста, вы действительно были секретарем у Чернышевского? – и когда я подтвердил, он пошел рядом по коридору и горячо заговорил: – Это архиинтересно! Я думаю, что было бы хорошо и полезно, если бы в ближайшее время вы рассказали о Николае Гавриловиче всем, кто этого захочет. Я уверен, что в желающих недостатка не будет!

Однако идее этой осуществиться не удалось. В декабре того же 1887 года произошел бунт, а точнее, знаменитая студенческая сходка в актовом зале университета, которая, как тебе известно, закончилась исключением Владимира Ульянова из университета. Исключили в те дни и его, и большинство революционно настроенных студентов, в том числе и твоего деда.

Я не запомнил точной даты этого диалога. Но зато смысл разговора помню отлично. Было мне тогда лет 13–14, и воспринимал я в ту пору все уже совсем как взрослый.

Трижды исключали моего деда из университета за революционную деятельность. И трижды все-таки принимали обратно, правда, порой со значительными интервалами. Окончив университет, Иван Калустович стал земским врачом и на протяжении многих лет находился под негласным полицейским надзором.

Есть на Урале небольшой городок – Михайловский Завод, где, кстати, родилась моя мама. Если вам доведется когда-нибудь там побывать, то непременно зайдите в краеведческий музей, где на видном месте висит портрет моего деда. За что ему оказано такое уважение? За большую общественную и самоотверженную врачебную деятельность, ну а в конечном счете – за служение людям и горячую к ним любовь. Добавлю, кстати, что в Свердловске есть музей истории медицины, где тоже висит портрет Ивана Калустовича Курдова как большого общественного деятеля и врача. В Свердловске он последние годы заведовал лечебным отделом облздрава.

Итак, первым местом работы молодого земского врача был Михайловский Завод, а через несколько лет – Пермь.

Как известно, в 1905 году в связи с осложнившейся политической обстановкой в стране Николай II выпустил так называемый «Манифест о свободе». В Перми этот манифест был торжественно зачитан в Дворянском собрании. После чтения манифеста на сцену вышел молодой врач Иван Калустович Курдов, отстранил зачитавшего манифест обер-полицмейстера и, обратившись к залу, стал говорить о манифесте то, что говорили социал-демократы. За подобную дерзость дедушка мой через несколько дней был арестован. Любопытно отметить, какая порой существовала тогда в среде интеллигенции благородная солидарность. Врач, который был назначен на место Ивана Калустовича, половину своего жалованья отдавал жене и детям арестованного коллеги. И делал он это не раз и не два, а постоянно, вплоть до того момента, когда под давлением общественности Ивана Калустовича охранка вынуждена была выпустить на свободу. А просидел он там практически около года.

Мой «исторический дедушка» был необычайно волевым человеком, не позволявшим себе никаких слабостей. Он не пил, не курил, не признавал веселых беззаботных компаний. Никогда и ни при каких обстоятельствах не повышал голоса. И вообще не говорил ничего лишнего, а только то, что необходимо в данном случае для дела. Не признавал рукопожатий. Никогда в жизни не сказал ни одного лживого слова. Говоря это, я подчеркиваю и повторяю: не то что не лгал, но и просто не хитрил и не привирал никогда и ни при каких условиях. В его кабинете на рабочем столе все лежало в абсолютном порядке и на своем определенном месте. Если, например, кто-нибудь решался передвинуть на его столе карандаш, он немедленно это замечал и был недоволен. Еще одно качество, которое свойственно, к сожалению, далеко не многим, – почти астрономическая точность. Он ни разу и никуда не опоздал, не нарушил данного кому-либо слова. Рассказывали, что в пору, когда радио у людей в доме было редкостью, некоторые его товарищи по работе даже проверяли по нему часы. Например, доктор Перец говорил по утрам своей жене:

– Доктор Курдов прошел под окнами. Ставь часы на полвосьмого!

И говорилось это на полном серьезе. Работая земским врачом, он приходил в бурное негодование, почти в ярость, если кто-нибудь пытался «отблагодарить» доктора не только словом, но и какой-то мздой в виде денег, курицы или какого-то подарка. Он так же был кристально бескорыстен, как и кристально честен. Он ни разу в жизни не ударил ни одного из своих детей. Но они его не только уважали, любили, но и боялись. Причем совершенно взрослые, когда у многих были уже дети, собравшись, например, за праздничным столом, где позванивали не только тарелки, но и рюмки, они приходили чуть ли не в ужас, когда кто-то из окна увидит идущего к ним через двор Ивана Калустовича:

– Товарищи! Идет папа! Убирайте скорее бутылки!

И вот все взрослые и солидные люди, как школьники, кидались к столу, хватали бутылки, рюмки, рассовывали их куда придется, проветривали от табачного дыма комнаты, и когда Иван Калустович, по причине одышки, медленно подымался на их этаж, все «следы преступления» были уничтожены и взрослые дети сидели мирно за самоваром и беседовали о житье-бытье… Знавшие его довольно хорошо люди порой шутили:

– Главным недостатком Ивана Калустовича является то, что у него нет недостатков.

И практически это было действительно так. Став взрослым, я много думал о своем дедушке: откуда и каким образом определились в нем эти черты? Может быть, он таким был рожден? Или каким-то удивительным образом их все приобрел? И вдруг я вспомнил… Вспомнил портрет над креслом в его кабинете! Портрет Николая Гавриловича Чернышевского, которого он не просто любил всю свою жизнь, а, без всяких преувеличений, попросту боготворил. И это относилось в равной степени как к нему самому, так и к его произведениям. И тут меня осенило: Рахметов! Живой Рахметов! Ну как же я этого не понял сразу?! Когда-то в юности он был влюблен в этот образ. И до такой степени считал его превосходным, что вольно или невольно стал ему подражать. А так как Иван Калустович и сам был человеком самобытным и обладал большой волей, то образ любимого героя стал все больше и больше сливаться с внутренним обликом молодого студента и процесс этот продолжался до тех пор, пока не слились они воедино и не стал ученик Чернышевского, волею судьбы, его ожившим героем!

Я говорил уже о том, что после смерти моей бабушки, Марии Васильевны, дедушка мой вскоре женился на второй Марии – Марии Павловне из рода Новгородцевых. Это была молодая провинциальная учительница, не очень красивая и никакими сколько-нибудь приметными качествами не обладавшая. Любила ли она Ивана Калустовича? Вероятно, да, ибо, к чести ее будь сказано, согласилась пойти замуж несмотря на шестерых детей. К мужу она относилась с робким благоговением, называла по имени-отчеству и не возражала никогда и ни в чем. Была она тиха, незаметна и бережлива до скупости. Качество, которое она передала потом и родным своим детям. А детей у нее было трое: Валентин, Зинаида и Лев. Со временем Валентин Иванович Курдов, перебравшись в Ленинград, стал довольно авторитетным человеком, народным художником РСФСР, лауреатом премии им. Репина. Зинаида Ивановна и Лев Иванович переехали в Москву, выучились и получили кандидатские звания. Зинаида Ивановна по медицинской части, как врач, а Лев Иванович по линии радиотехнической.

В послереволюционные годы дедушка мой переехал из Перми в Свердловск, где и жил до последних своих дней на улице Карла Либкнехта в доме, где была всегда, да и находится по сей день, аптека. Мальчуганом я частенько приходил к нему в гости. Во-первых, потому, что деду нравились мои приходы. Будучи не очень разговорчивым и даже суровым, дед наружно своего удовольствия не показывал никак, но я это отлично чувствовал и по выражению его глаз, и по интонациям, и по другим, известным лишь мне, приметам. Разговаривать с Иваном Калустовичем было всегда интересно. И хотя, как я уже говорил, был он немногословен, но и то немногое сказанное им за вечер всегда запоминалось и хранилось в памяти долго. Ну, а во-вторых, я любил навещать дедушку из-за Ханса Кристиана Андерсена. На третьей полке книжного шкафа всегда помещался у него огромный том сказок Андерсена. Это было великолепное старинное издание на блестящей бумаге и с огромными яркими рисунками. Отличный перевод, крупный и четкий шрифт, короче говоря, книга, которой, и по нынешнему моему мнению, просто не было цены! Следует сказать, что к книгам дедушка относился уважительно, бережно, как к живым людям. Он никогда не разрешал перегибать книгу, класть ее на колени (только на стол), слюнить пальцы при перелистывании и, Боже сохрани, загибать углы на страницах! Он всегда сам мастерил закладки из картона и конфетных бумажек, которые приклеивал к картонкам молоком. Я любил читать у него книги, их у него было много, но чаще всего я просил все-таки Андерсена.

– Покажи руки, – коротко говорил мне в таких случаях дед.

Я протягивал. Он просил повернуть их ладонями вверх и, подняв на меня свои чуточку выпуклые глаза, не без иронии в голосе спрашивал:

– Ну и как?

– Да вроде бы ничего, – торопливо отвечал я, – по-моему, вполне годятся.

– Для футбола, возможно, и годятся, – невозмутимо отвечал дедушка, – а вот для книги – никак нет!

И я покорно шел мыть руки. Мыл честно с мылом, зная бескомпромиссный характер деда.

– Ну как, вымыл? – отрываясь от своего чтения (а читал он всегда), снова спрашивал дед.

Я молча кивал головой.

– Ну что ж, покажи, – спокойно и непреклонно говорил дед.

Я протягивал порозовевшие от холодной воды руки (о горячей воде в домах в ту пору и не слыхали), стараясь большим пальцем прикрыть маленькое чернильное пятно на указательном. Но у моего деда такие номера не проходили.

– Покажи как следует, – строго говорил он, – вот этот палец убери в сторону. Так, все ясно… И с такими руками ты собрался взять книгу? Маша, дай ему теплой воды и пемзу! Иначе этого вопроса ему не решить.

И я покорно плелся вновь на кухню оттирать и отмывать злосчастное пятно. Но все мои терзания окупались сторицей, когда я раскрывал на огромном обеденном столе, покрытом всегда белой скатертью, долгожданнейший и любимейший том Андерсена! Раскрывал и погружался с головой в поразительный и неповторимый мир его мудрых и добрых сказок! Особенно нравились мне сказки «Соловей», «Морская царевна» (теперь ее называют почему-то «Русалочкой») и «Оле-Лукойе». Впрочем, нет, не только эти, все, буквально все сказки нравились мне больше всего! Я и до сих пор не могу простить Марии Павловне того, что после смерти деда она, отлично зная, как дорога была всю жизнь мне эта книга, отправила ее в Ленинград сыну Валентина Ивановича (своего сына) Сашке этот волшебный том. Хорошему пареньку, но без малейшей склонности к литературе и уж тем более к какой-то там сказочной лирике. Работал опером в милиции, а потом, окончив юридический институт, стал адвокатом. И когда уже после войны я спросил его об этой книге, он удивленно вскинул на меня глаза:

– Ты знаешь, абсолютно не помню! Да я ведь сказок в детстве не читал никогда.

А мне и сейчас кажется: очутись та волшебная книга снова у меня в руках, я ощутил бы горячую волну счастья! Ведь каждая ее страница пронизана детским и неповторимым жаром моих переживаний, восторгов, горя и любви. Хотя Андерсен и сегодня один из любимейших моих писателей.

Иван Калустович Курдов – мой «исторический дедушка»… Сколько бы раз я ни прилетал в Свердловск в послевоенные годы, я всегда навещаю два самых памятных места: улицу Карла Либкнехта, где жил дед, и улицу (а теперь уже проспект) Ленина, 5.

Почти десять лет прожил я тут. И сегодня могу в самую глухую ночь пройти по всем закоулкам этих дворов, знаю каждый укромный уголок и выступ на чердаках (или, как мы тогда говорили, на вышке), укажу точное расположение любого подвала! Помню ли я тот свой домашний адрес? Боже мой, да как еще помню! Ленина, 5, подъезд 13, квартира 103, четвертый этаж. Кухня и три комнаты. Две из них выходят на улицу Шейкмана, а третья – во двор. Три комнаты – три семьи. Коммуналка. Наша с мамой комната та, что выходит окном во двор. Кто-то живет там сегодня? Однажды, придя в свой родной двор, я даже поднялся по знакомой каменной лестнице на тот еще более знакомый четвертый этаж… Постоял, постоял на площадке, погладил рукой перила… Те же, абсолютно те же самые перила, по которым столько раз я со свистом съезжал вниз… Но позвонить в дверь не решился. Нет, не оробел, а просто побоялся спугнуть трепетно-хрупкое ощущение детства, щемящую боль нежности и тоски по невозвратно минувшему… Боялся, что откроет дверь какой-нибудь незнакомый заспанный человек и недружелюбно спросит: вам кого?

Нет, пусть так и остается во всех звуках и красках волшебная пора моего детства! Пусть в голосах пробегающей мимо ребятни слышатся мне голоса моих шумных товарищей и даже… и даже мой собственный голос… Пусть все живет и остается нерушимым…

Я иду, не торопясь, по улице Карла Либкнехта, мимо здания, где помещался театр Юного зрителя, мимо здания филармонии, где прежде был дом профсоюзов – «Деловой дом». Возле аптеки я замедляю шаг. Фасад дома перестроен. Но двор еще тот же. Там, в глубине двора, если повернуть налево, темноватая прихожая. Я не вхожу туда, потому что хочу оставить в душе своей все так, как было в те далекие дни: тяжелая, обитая коричневой кожей дверь с медной дощечкой:

ДОКТОРЪ

ИВАН КАЛУСТОВИЧ КУРДОВЪ

И от этой таблички веет чем-то старинным, строгим и милым… Докторъ Мечников, докторъ Боткин, докторъ Чехов… Я медленно иду по улице Карла Либкнехта, иду, стараясь не расплескать до краев заполнившую меня высокую тишину, и все кажется мне, что по-прежнему спокойно и строго смотрят на улицу два освещенных окна с аккуратно привязанными к палочкам ленточками бинта, неизменными розами на подоконниках, между которыми таинственно высятся над глиняными горшками, обернутыми в цветочную бумагу, темно-зеленые важные кактусы… А за ними там, в глубине комнаты… возле настольной лампы, склонившаяся над книгой знакомая фигура дедушки: зачесанные назад белые, как снег, волосы, пенсне на орлином носу, задумчиво нахмуренный лоб и сухие, легкие пальцы, перелистывающие страницу… На опущенных плечах полосатый плед… И неизменный портрет Чернышевского в старинной дубовой раме… Я иду медленно-медленно, чтобы не разрушить видения и не спугнуть тишину…

После смерти моей бабушки Марии Васильевны жить ее детям с мачехой было, прямо скажем, не в сладость. Повторяю, плохим человеком мачеха не была, но… родная мать это все-таки иное дело. Впрочем, я встречал в жизни случаи, когда неродная мать была как родная и отчим у кого-то был как родной отец, но такие случаи все-таки исключение, и вторая супруга Ивана Калустовича под эту исключительную рубрику, при всех ее положительных качествах, все-таки не подходила. В противном случае не разлетелись бы так быстро из дома все дети Ивана Калустовича от первой жены.

Сразу же после окончания пермской гимназии навсегда покинула теперь уже полуродное гнездо и моя мама Лидия Ивановна. Она горячо любила детей, и мечтой ее было учительство. Гимназию окончила одновременно с революцией и сразу же добилась назначения на работу в школу туда, где больше всего не хватало учителей. Вот так и оказалась юная учительница Лидия Ивановна Курдова в далеком Барнауле, где и произошла ее встреча с Арташесом Асадовым – моим будущим отцом. И в этой-то точке пересеклись в 1919 году две линии моей родословной: линия матери и линия, идущая от отца. И если рассказ о материнской линии мы начали с севера, с холодного Петербурга, то для рассказа о моей родословной по линии отца нам придется перенестись мысленно далеко на юг, на древнюю армянскую землю, в солнечный Карабах!

Когда я думаю о моей карабахской родне, то прежде всего представляю себе между горными склонами небольшой, тонущий в зелени городок Гадрут. Тихая тенистая улочка, под огромным развесистым тутовником – небольшой, в три окна домик. Позади – фруктовый сад: яблони, вишни, груши, гранаты и абрикосы… Из домика выходит невысокий, плечистый, с легкой проседью черноволосый мужчина. Голубая рубашка с распахнутым воротом едва прикрывает мускулистую волосатую грудь. У него загорелое лицо, крупный нос и большие добрые глаза. Это мой прадед Акоп Асадьян – лучший кузнец в Гадруте. Пудовый молот в его руках кажется невесомой игрушкой. Рядом с ним его младший сын Мовзес. Профессия кузнеца кажется ему самой прекрасной и мужественной на свете, и его главная мечта – овладеть в полной мере филигранным мастерством отца. Розовое утреннее солнце уважительно пригревает их мускулистые руки с засученными выше локтей рукавами, широкие, с металлическими наборами ремни, темные полотняные штаны и тупоносые простые сандалии. О чем по дороге в кузницу они сейчас говорят? Я это знаю отлично. У Акопа Асадьяна четверо сыновей: Григор, Самсон, Семен и Мовзес. Самый старший Григорий – грамотей, фантазер, человек, до отказа набитый всевозможными планами, проектами, один грандиозней другого. Размеренная, обычная жизнь, по его твердому убеждению, скучна и бесцельна. Именно потому сначала Григор решил получить образование и стать ученым, потом, когда образования получить не удалось, задумал на Каспии стать моряком. Но масштабы Каспия воображения не будили, и тогда, прочитав какой-то красочный роман о негоцианте, окончательно решил стать купцом и сказочно разбогатеть. Самсон и Семен слушают доверчиво и восхищенно. Цветистые воздушные замки Григора заворожили их целиком. Однако младший, Мовзес, ни в какие негоцианты не рвался. Купеческим караванам и звону драхм или царских золотых он предпочитал родной звук отцовской наковальни и ехать с братьями через Каспий в Красноводск категорически отказался. И три брата уехали одни. Но перед этим самый старший из них, Григор, знакомой дорогой пришел на смежную улочку к соседу Хосрофу и вызвал в сад свою любимую Мариам. Не могу сказать, как долго длился их разговор – час, два или больше… Знаю только одно: она любила Григора верно и преданно и согласилась ждать встречи столько, сколько будет нужно. И никаких женихов не пустит даже в дом. Нет, ее не очень волновали цветистые планы Григора, ей нужен был только он сам и его любовь, и ничего больше. Грамоте армянских девушек в те времена не учили, но бабушка моя, и я убеждался в этом потом не раз, от природы была умна и обладала большим чувством юмора – свойство достаточно чутких людей. Не могу утверждать точно, она мне этого не говорила никогда, но по отдельным ее словам, улыбкам и лукавому блеску глаз я догадывался, что она не очень-то верила в грандиозные планы Григора Акоповича, но, зная его характер, спорить с ним считала излишним. Повторяю, она любила, а любящую душу уговорить легко! И она действительно ждала его, как обещала.

Итак, три брата, Григор, Самсон и Семен, исполненные самых радужных надежд, приехав в Красноводск, ступили на туркменскую землю. Следует сказать, что в Средней Азии, особенно в Туркмении и Узбекистане, очень много армян. И, как правило, все они карабахцы. Григор, Самсон и Семен, переехав Каспий, сразу же решили стать европейцами. Ну а как же иначе! Ведь им предстоит стать негоциантами и ездить по разным странам! И начать это, разумеется, нужно с европейских фамилий и имен. Итак, Григор… это не совсем то, что нужно. По-русски и по-гречески это будет Григорий. Прекрасно! Теперь Акопович… Нет, это не годится совсем! Какой еще там Акопович! Внимание: Акоп это значит по-европейски Якоб. А Якоб по-русски будет Яков. Чего же проще! Значит, Григорий Яковлевич. Ничего, звучит! А как быть с фамилией? Асадьян – это не Европа. Но тут все еще проще: меняем «ян» на «ов» и ответ готов! Асадов.

Итак, в девяностых годах прошлого века по туркменской земле пошли искать счастья три новоиспеченных Яковлевича, три Асадова – Григорий Яковлевич, Самсон Яковлевич и Семен Яковлевич. Но радужные надежды сбываются чаще всего только в мечтах. Каких только профессий не довелось сменить, в сущности, очень наивным и доверчивым молодым карабахцам! Дедушка мой был и каменотесом, и землекопом, и парикмахером, и приказчиком в магазине. Всех профессий и перечислить нельзя. Но мечты о сказочном богатстве все же не оставил. Семен Яковлевич остался искать удачи в Ашхабаде, а Григорий Яковлевич и Самсон Яковлевич перебрались в город Мары. Тогда он назывался Мерв. Работая не покладая рук и день и ночь и обладая при этом солидной энергией и волей, дедушка мой для начала собственного дела небольшую сумму все-таки ухитрился скопить. «Дело» же его помещалось в одном маленьком магазинчике, где продавалось практически все, что нужно скромному труженику в провинциальном городке, – от седел, котлов для плова и всевозможной посуды до шелка, расписных халатов и ситца. Торговлишка была дохленькой и сколько-нибудь серьезных доходов приносить не хотела никак. Но дед был не из тех, кто легко и просто сдается. Он удержался, уцелел и даже выписал из Карабаха свою любимую Мариам. И дело сразу пошло веселей. Не в смысле денег, конечно, а в смысле детей. Их у Григория Яковлевича и Мариам Хосрофовны было ровно девять, точно так же, как и у Ивана Калустовича – моего уральского деда. Как-никак все же оба армяне!

Вот написал сейчас о профессии моего карабахского деда и поймал себя на ощущении какой-то неловкости. Да, именно так. Вот о другом моем дедушке – секретаре Чернышевского говорил с удовольствием, даже с какой-то гордостью, что ли. А почему? В любой цивилизованной стране человек, обладающий собственным делом, уважаемый член общества. Будь у него огромный завод или всего лишь бензозаправочная колонка – он приличный и зачастую просто приятный человек. А нам в послереволюционные годы внушали и даже не внушали, а попросту вбивали в головы и души, что коммерсант или частный предприниматель честным человеком быть никогда не может. Что крестьянин, у которого три коровы, две лошади и полные закрома – мироед и кулак. А вот бедняк, пусть даже он выпивоха и лентяй, – пролетарий, славный труженик и вообще народ. Только теперь, спустя десятки и десятки лет, мы очень медленно, осторожно, но все-таки необратимо начинаем менять этот несправедливый, окаменелый стереотип. И приходим к пониманию, что любой труд, если его делают честные руки, заслуживает уважения. Следует, кстати, сказать, что в те давние послереволюционные дни экономические, нравственные и имущественные критерии были в значительной степени смещены в сторону ригоризма и максимализма. И, кроме того, утверждались вещи, очень далекие от справедливости и даже здравого смысла. Например, зажиточного крестьянина называли кулаком за то, что он мог нанять себе в хозяйство работника. И отнимали у него все, в то же время в городе любой зажиточный чиновник, а порой и тот же самый, что устанавливал подобные законы, имел полнейшее право держать в доме прислугу, иметь личного шофера, иметь на собственной даче и садовника, и сторожа, и даже экономку. И все это считалось абсолютно в порядке вещей.

Перед революцией дедушка мой сумел построить собственный дом на улице Заманова в Мары, он и сейчас там стоит под номером 9. Дом, где я и родился – уже после смерти деда. Впрочем, этот дом был потом продан и построен другой, неподалеку на Туркестанской улице, 4. К сожалению, городские власти снесли этот дом, как и всю Туркестанскую улицу. Дважды в послевоенные годы побывал я в родном городе: в 1962 году и в 1986-м. И в первый приезд жил в нем, в доме моего детства. Сидел на знакомой скрипучей тахте, обедал за огромным семейным столом, гулял по веранде внутреннего дворика. Дом был построен на 75 процентов из сырого глиняного кирпича. «Архитектура» его была наипростейшей. Чтобы представить его себе, возьмите пять одинаковых кубиков. Три из них поставьте перед собой в одну линию. Потом средний кубик приподымите над остальными. Первый и третий слегка сдвиньте друг к другу, чтобы можно было сверху поставить второй. Это главная, фасадная часть дома. Между первым и третьим кубиками были ворота. А в начале третьего кубика – дверь в дом. Теперь приставьте сзади к первому и третьему кубикам, чуть сдвинув их влево и вправо, остальные два. Перегородите их с четвертой стороны стеной соседнего дома и получите наш дедовский дом. К этому надо только добавить внутренние веранды с левой и правой сторон. И во дворе деревянную лестницу, ведущую наверх в мансарду, говоря европейским языком. В 1986 году нашего старого дома уже не было. На его месте оказалась просто заасфальтированная площадка, и ничего больше.

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5