Оценить:
 Рейтинг: 0

1984. Дни в Бирме

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 ... 18 19 20 21 22
На страницу:
22 из 22
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Уинстон открыл лицо. Парсонс облегчался громко и обильно. Смыв оказался неисправен, и в камере дико воняло не один час.

Парсонса увели. Новые заключенные продолжали появляться и загадочно исчезать. Одну женщину направили в «сто первую комнату», и Уинстон заметил, как она при этом съежилась и изменилась в лице. Прошло немало времени, так что если его доставили утром, настал вечер; или, если его доставили вечером, настала ночь. В камере остались шесть заключенных обоего пола. Все сидели очень смирно. Напротив Уинстона съежился человек с длинными зубами и совсем без подбородка, напоминавший крупного безобидного грызуна. Его толстые крапчатые щеки свисали брылями, как у хомяка, набравшего запасы. Светло-серые глаза пугливо обшаривали лица и тут же отворачивались, встретив чей-нибудь взгляд.

Открылась дверь, и ввели очередного заключенного, при виде которого Уинстон похолодел. Заурядный гаденький человечек, возможно, инженер или какой-нибудь техник. Пугало его изможденное лицо. Это был череп, обтянутый кожей. Из-за худобы рот и глаза выглядели непомерно большими, а в глазах застыла убийственная, неукротимая ненависть к кому-то или чему-то.

Вошедший сел на скамью чуть в стороне от Уинстона. Уинстон больше не смотрел на него, но измученное лицо-череп так и стояло перед глазами. Внезапно он понял, в чем дело. Этот человек умирал от голода. Казалось, все в камере тоже подумали об этом. По всей скамье обозначилось едва заметное шевеление. Человек-хомяк то и дело бросал взгляд на человека-черепа и тут же виновато отводил глаза, и снова смотрел, влекомый неотвратимой силой. Затем начал ерзать. Наконец, встал, подошел вперевалку к скамье напротив, сунул руку в карман комбинезона и смущенно протянул замызганный кусок хлеба человеку-черепу.

Яростный оглушительный рык вырвался из телеэкрана. Человек-хомяк отскочил назад. Человек-череп быстро убрал руки за спину, как бы показывая всему миру, что не принял дар.

– Бамстед! – взревел голос. – 2713 Бамстед Джей! Брось на пол этот хлеб!

Человек-хомяк бросил хлеб на пол.

– Стой где стоишь, – приказал голос. – Лицом к двери. Не двигаться.

Человек-хомяк подчинился. Мешковатые брыли мелко дрожали. Дверь с лязгом открылась. Вошел молодой офицер и впустил низкорослого коренастого охранника с огромными ручищами и плечами. Он встал напротив человека-хомяка и по знаку офицера размахнулся и врезал тому в челюсть, вложив в удар весь свой вес. Несчастного словно сдуло. Он пролетел через всю камеру и грохнулся у самого толчка. Секунду он лежал оглушенный, а изо рта и носа текла темная кровь. Он издал, казалось, бессознательный и едва слышный полустон-полувсхлип. Затем перевалился на живот и неловко встал на четвереньки. Изо рта со слюной и кровью выпали две половинки зубного протеза.

Заключенные сидели неподвижно, скрестив руки на коленях. Человек-хомяк вернулся на свое место. Одна щека у него потемнела. Рот вспучился вишневой массой с черной дырой посередине. Время от времени на комбинезон капала кровь. Серые глаза все так же перескакивали между лицами с выражением еще большей вины, словно человек пытался понять, сильно ли другие презирают его за испытанное унижение.

Открылась дверь. Легким жестом офицер указал на человека-черепа.

– В сто первую, – указал он.

Рядом с Уинстоном раздался шумный вздох и возня. Заключенный упал на колени, умоляюще сложив ладони.

– Товарищ! Офицер! – воскликнул он. – Не надо меня туда! Разве я вам уже не все рассказал? Что еще вы хотите знать? Я во всем готов признаться, во всем! Только скажите в чем, и я сразу признаюсь. Напишите сами, и я подпишу что угодно! Только не в сто первую!

– В сто первую, – повторил офицер.

И без того бледное лицо человека приняло такой оттенок, что Уинстон с трудом поверил своим глазам. Оно отчетливо позеленело.

– Что угодно со мной делайте! – завопил он. – Вы меня неделями голодом морите. Кончайте уже и дайте мне умереть. Застрелите меня. Повесьте. Дайте двадцать пять лет. Хотите, я еще кого выдам? Только укажите кого, и я скажу все, что хотите. Мне все равно, кто это и что вы с ними сделаете. У меня жена и трое детей. Старшему нет шести. Можете всех забрать и перерезать глотки на моих глазах, и я буду молча смотреть. Только не в сто первую!

– В сто первую, – произнес офицер.

Безумным взглядом человек-череп оглядел других заключенных, словно выискивая жертву вместо себя. Его глаза остановились на разбитом лице без подбородка. Он вскинул тощую руку.

– Вот кто вам нужен, не я! – закричал он. – Вы не слышали, что он говорил, когда ему вмазали. Позвольте, я вам все перескажу. Это он против Партии, а не я. – Приблизились охранники, и голос взлетел до визга. – Вы не слышали его! – твердил он. – Телеэкран не сработал. Это он вам нужен. Его берите, не меня!

Два дюжих охранника нагнулись, чтобы взять его под руки. В тот же миг он бросился на пол и вцепился в железные ножки скамьи. Бессловесный вой его уже походил на животный. Охранники пытались оторвать его от скамьи, но он цеплялся с поразительной силой. Секунд двадцать они с ним возились. Другие заключенные сидели смирно, сложив руки на коленях и глядя перед собой. Вой стих; сил у человека оставалось только на то, чтобы держаться. Затем раздался крик другого рода. Ударом сапога охранник сломал ему пальцы. Его подняли на ноги.

– В сто первую, – сказал офицер.

Человека вывели, он поплелся, свесив голову и прижимая к себе изувеченную руку, – боевой дух покинул его.

Прошло много времени. Если человека-черепа увели ночью, теперь было утро; если увели утром, был вечер. Уинстон сидел в одиночестве уже несколько часов. Узкая скамья причиняла боль, так что он периодически вставал и прохаживался по камере. Телеэкран не возражал. Хлеб все так же лежал на месте, где его бросил человек-хомяк. Сначала было трудно не смотреть на него, но потом голод пересилила жажда. Во рту было липко и противно. Гудение вентиляции и ровный белый свет вызывали дурноту, ощущение пустоты в голове. Он вставал, когда боль в костях становилась невыносимой, но всякий раз почти сразу садился, чтобы не упасть от головокружения. Когда же удавалось преодолеть физическую слабость, возвращался ужас. Время от времени он с угасающей надеждой думал об О’Брайене и лезвии. Лезвие, наверно, передадут в еде, если его вообще будут кормить. Более смутно думалось о Джулии. Где-то сейчас она страдает. Возможно, ей еще хуже, чем ему. Быть может, в этот самый миг она кричит от боли. «Если бы я мог спасти Джулию, удвоив собственные страдания, решился бы я на это? Да, решился бы». Но это было чисто умственным решением, которое он принял просто потому, что считал правильным. Он не мог его прочувствовать. Здесь вообще невозможно чувствовать ничего, кроме боли и страха перед ней. И потом, можно ли желать при ощущении боли ее усиления, ради чего бы то ни было? На этот вопрос он пока не мог ответить.

Снова послышался топот сапог. Открылась дверь. Вошел О’Брайен.

Уинстон вскочил на ноги. От изумления он лишился всякой предосторожности. Впервые за многие годы он забыл о телеэкране.

– И вас они взяли! – воскликнул он.

– Они меня взяли давным-давно, – сказал О’Брайен чуть иронично, словно бы сожалея.

Он посторонился. В камеру вошел охранник с мощным торсом и длинной черной дубинкой.

– Вам это известно, Уинстон, – сказал О’Брайен. – Не обманывайте себя. Давно известно – всегда было известно.

Да, теперь он это осознал. Но думать было некогда. Все, что он видел, это дубинку в руках охранника. Она могла ударить его куда угодно: по макушке, по краю уха, по плечу, по локтю…

По локтю! Он рухнул на колени, почти парализованный, сжимая разбитый локоть другой рукой. Все взорвалось желтым светом. Непостижимо, непостижимо, чтобы один удар принес такую боль! Свет прояснился, и он смог увидеть двоих людей, смотревших на него сверху. Охранник засмеялся, глядя, как он корчится. Так или иначе один вопрос он себе уяснил. Никогда, ни за что на свете ты не можешь желать усиления боли. От боли можно хотеть только одного – чтобы она кончилась. В мире нет ничего ужаснее физической боли. Перед ее лицом нет героев, никаких героев, думал он снова и снова, корчась на полу и бессмысленно сжимая изувеченную левую руку.

II

Он лежал на чем-то очень напоминавшем койку, только высокую. Его привязали так туго, что он не мог шевелиться. Яркий свет бил ему в лицо. Рядом стоял О’Брайен, пристально глядя на него. С другой стороны стоял человек в белом халате, в руках которого Уинстон увидел шприц для подкожных инъекций.

Даже открыв глаза, Уинстон не сразу сумел воспринять окружающее. Создавалось впечатление, что он вплыл в эту комнату из какого-то совсем другого мира, вроде морского, глубоководного. Сколько он пробыл там, на глубине, он не знал. С тех пор как его арестовали, он не видел ни темноты, ни дневного света. Да и память его зияла провалами. Иногда сознание, смутное подобие сновидческого, исчезало и возвращалось после какого-то интервала. Но сколько занимали эти интервалы – дни, недели или всего лишь секунды, – он не представлял.

С того первого удара по локтю начался кошмар. Позже Уинстон понял, что все случившееся было лишь предварительным, рутинным допросом, которому подвергали большинство заключенных. Имелся длинный список преступлений – шпионаж, саботаж и прочее подобное, – вменявшихся всем в обязательном порядке. Признание было формальностью в отличие от издевательств. Сколько раз его били, сколько продолжались эти избиения, он не помнил. Всегда его избивали пять-шесть человек в черной форме. Избивали кулаками, избивали дубинками, избивали стальными прутьями, избивали сапогами. Бывало, что он катался по полу, потеряв всякий стыд, как животное. Он извивался так и сяк, бесконечно и безнадежно пытаясь увернуться от ударов и только больше их провоцируя: по ребрам, по животу, по локтям, по щиколоткам, по паху, по яйцам, по копчику. Бывало, что это длилось и длилось, и верхом жестокости и непростительной подлости ему казалось не то, что его избивают, а что он не может заставить себя отключиться. Бывало, мужество оставляло его, и Уинстон начинал просить пощады еще до начала избиения, и было достаточно занесенного кулака, чтобы он затараторил признания в реальных и выдуманных преступлениях. Бывало и так, что он решал ни в чем не признаваться, и каждое слово из него вырывали со стонами боли, а бывало, что он малодушно торговался с собой: «Я признаюсь, но не сразу. Я должен держаться, пока могу терпеть боль. Еще три удара, еще два, а потом скажу им, что хотят».

Иногда его, избитого так, что он едва мог стоять на ногах, швыряли на каменный пол камеры, как мешок картошки, и оставляли на несколько часов – отдышаться перед следующим избиением. Впрочем, случались передышки и подольше, но их он осознавал смутно, потому что спал или был в ступоре. Он помнил камеру с дощатой койкой вроде полки, закрепленной на стене, оловянной раковиной, горячим супом, хлебом, иногда кофе. Помнил угрюмого парикмахера, приходившего брить и стричь его, и деловитых неприятных людей в белых халатах, которые считали его пульс, проверяли рефлексы, поднимали веки, ощупывали грубыми пальцами на предмет сломанных ребер и кололи в руку снотворное.

Бить стали реже, все больше угрожая побоями и намекая на возвращение этого ужаса в любую секунду, если он не даст удовлетворительных ответов. Теперь его допрашивали не разбойники в черной форме, а партийные интеллектуалы. Упитанные проворные человечки, сверкавшие очками, обрабатывали его попеременно – как долго, он не был уверен, но казалось, что по десять-двенадцать часов кряду. На этих допросах ему всегда старались причинять легкую боль, хотя боль не была главным средством воздействия. Его били по лицу, выкручивали уши, таскали за волосы, заставляли стоять на одной ноге и не пускали в туалет, направляли резкий свет в глаза, так что катились слезы; но целью всего этого было унизить его, лишив способности спорить и возражать. Их главным оружием стали безжалостные допросы, которые тянулись бесконечно, час за часом, когда они ловили его на слове, загоняли в ловушки, переиначивали сказанное, доказывали на каждом шагу, что он лжет и противоречит себе, и в итоге он начинал плакать от стыда и нервного истощения. Случалось, Уинстон рыдал по пять-шесть раз за допрос. Большую часть времени ему выкрикивали оскорбления и всякий раз, как он начинал колебаться, грозились снова отправить к охранникам. Но иногда они меняли тактику, обращались к нему «товарищ», взывали к нему во имя Ангсоца и Большого Брата и печально недоумевали: неужели он до сих пор не раскаялся перед Партией за все то зло, что причинил ей. После многочасовых допросов нервы его сдавали, и даже такая простая уловка доводила до слез и соплей. В конечном счете, скорбные голоса ломали его быстрее, чем кованые сапоги и зуботычины охранников. Он стал просто ртом, выбалтывавшим все, что требуется, и рукой, подписывавшей все, что скажут. Его единственной заботой стало стремление вовремя догадаться, чего от него хотят, и поскорее сознаться, чтобы прекратить эти издевательства. Он уже признался в убийстве видных членов Партии, в распространении подрывной литературы, в присвоении общественных денег, в выдаче военных секретов и в ином вредительстве. Признался, что работал на разведку Остазии с 1968 года. Признался, что он верующий, поборник капитализма и сексуальный извращенец. Признался, что убил свою жену, хотя следователи должны были знать не хуже его, что она жива. Признался, что много лет подряд поддерживал связь с Голдштейном и был членом подпольной организации, в которую входили едва ли не все, кого он когда-либо знал. Так было проще – признаваться во всем и впутывать всех подряд. Тем более что это было правдой, по большому счету. Он действительно враг Партии, а в глазах Партии нет разницы между мыслью и делом.

Были воспоминания и другого рода. Они выделялись у него в сознании разрозненными сценами, окутанными чернотой.

Он находился в камере – непонятно, темной или светлой – и не видел ничего, кроме пары глаз. Где-то рядом медленно и размеренно тикал какой-то прибор. Глаза становились все больше и лучистей. Неожиданно Уинстон всплыл с места и нырнул в эти глаза, проглотившие его.

Его пристегнули к креслу под слепящим светом. Человек в белом халате считывал показания приборов. Послышался тяжелый топот сапог. Дверь с лязгом открылась. Вошел офицер с восковым лицом, за ним два охранника.

– В сто первую, – произнес офицер.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 ... 18 19 20 21 22
На страницу:
22 из 22