Оценить:
 Рейтинг: 0

Подземные

Год написания книги
1953
Теги
<< 1 2
На страницу:
2 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Быстро нырнуть, укусить, погасить свет, скрыть своё лицо от стыда, заняться с ней потрясающей любовью из-за отсутствия любви почти год и необходимости этим заняться – наши маленькие договорённости в темноте, возникающие без слов, – это она потом мне сказала: «Мужчины такие безумные, они хотят сущности, женщина – это сущность, вот она у них в руках, но они бросаются возводить большие абстрактные конструкции». – «Ты хочешь сказать, им следует просто остаться дома с сущностью, то есть лежать весь день под деревом с женщиной, но Марду, это моя старая идея, любимая идея, и я никогда не слышал, чтобы она была выражена настолько ясно, и никогда не мечтал». – «Вместо этого они спешат прочь, и ведут большие войны, и смотрят на женщин как на награды, а не как на людей, но послушай, я конечно могу быть в центре всего этого дерьма, но я определённо не хочу в нём никак участвовать» (своим сладким культурным хиповым тоном нового поколения). – И вот, обретя сущность её любви, я возвожу громкие словесные конструкции и тем самым реально её предаю – выбалтывая истории всякой нескромной простыни, развешенной на верёвках мира, – а её, наши, за все два месяца нашей любви (думал я) были постираны всего один раз, ведь она, будучи одинокой подземной, пребывала в своих грёзах и уже собиралась пойти в прачечную, но внезапно настал сырой поздний полдень, слишком поздно, и простыни стали серыми, милыми для меня – такими мягкими. – Но в этом признании я не могу выдать самое сокровенное, бёдра, то, что содержат бёдра – да и зачем об этом писать? – бёдра содержат сущность – и хотя мне следует там остаться, я оттуда пришёл и туда в итоге вернусь, всё же мне надо спешить и возводить свою конструкцию – просто так – ради стихов Бодлера —

Она ни разу не сказала «люблю», даже в тот первый момент после нашего бешеного танца, когда я всё ещё нёс её на бёдрах, и завис над кроватью, и медленно опустил её, и искал её, страдая, что она так любила, будучи асексуальной во всей своей жизни (кроме первой связи в пятнадцать лет, которая неким образом её консуммировала, и никогда с тех пор) (боль от раскрытия этих секретов, которые так необходимо рассказать, а иначе зачем тогда писать или жить) теперь ‘casus in eventu est’, но я рад, что схожу с ума в той лёгкой эгоманиакальной манере, которую я обретаю после нескольких банок пива. – И вот я лежу в темноте, мягко, щупальцево, ожидаю, потом засыпаю – а утром просыпаюсь от крика пивных кошмаров и вижу рядом с собой спящую негритянку с приоткрытыми губами и кусочки набивки белой подушки в её чёрных волосах, я ощущаю почти отвращение, осознаю себя животным, рядом с этим виноградным маленьким сладким телом, обнажённым на беспокойных простынях возбуждения прошедшей ночи, шум Небесного переулка вползает в серое окно, серый конец света в августе, так что я чувствую, что сразу хочу уйти, чтобы «вернуться к своей работе» – химера не химера, но налаженное постоянное чувство работы и долга, я его выработал и развил дома (в Южном Фриско), пусть и скромное, но какое есть, и удобства тоже, уединение, я его так желал, а теперь не могу выносить. – Я встал и стал одеваться, извиняясь, она лежала как маленькая мумия на простыне и глядела на меня серьёзными карими глазами, это были глаза индейской настороженности в лесу, тёмные упрёки внезапно поднялись вместе с чёрными ресницами, обнажив неожиданные фантастические белки глаз с коричневой сверкающей радужкой в центре, серьёзность её лица, подчёркнутая слегка монголоидным, будто боксёрским носом, и щёки, слегка припухшие после сна, как лицо на красивой порфировой маске, найденной давно и ацтекской. – «Но куда ты убегаешь так быстро, словно в истерике или в тревоге?» – «Ну, у меня есть работа, и мне надо опохмелиться», – и она не совсем проснулась, так что я ускользаю с несколькими словами, когда она почти засыпает, и снова не вижу её несколько дней —

Юный любовник дома после своей победы почти не думает об утрате любви к покорённой девушке c прекрасными чёрными ресницами – здесь нет признания. – В то утро, когда я ночевал у Адама, я опять увидел её, я собирался вставать, печатать и пить кофе на кухне весь день, ведь в то время работа, работа была моей ведущей мыслью, а не любовь – не боль, которая заставляет меня это писать, даже если я этого не хочу, эту боль не облегчить тем, что написано, она только усилится, и будет искуплена, и если бы это была достойная боль и её можно было поместить куда-то в другое место, а не в эту чёрную канаву стыда и потерь и ночной безумной суеты и испарины на моём лбу, – Адам встал, чтобы пойти на работу, я тоже, я умывался и бормотал, тут зазвонил телефон, и это была Марду, она шла к своему терапевту, но нуждалась в мелочи на автобус, она жила за углом: «Окей, заходи, но побыстрее, я пойду на работу или оставлю деньги Лео». – «О, он там?» – «Да». – В моём уме мужские мысли о том, чтобы сделать это опять, и я внезапно с нетерпением жду этой встречи, как если бы мне показалось, что она недовольна нашей первой ночью (нет причин это чувствовать, ведь до соития она лежала у меня на груди, ела омлет фу-йонг и пожирала меня сияющими радостными глазами) (что сегодня вечером пожирает мой враг?), мысль об этом заставляет меня уронить мой жирный горячий лоб на усталую ладонь – о любовь, ты меня оставила – или телепатии в самом деле сочувственно пересекаются в ночи? – Такая ему выпала пагуба – холодный любитель похоти заполучит горячее кровотечение духа – и вот она здесь, в восемь утра, Адам ушёл на работу, и мы остались одни, и она сразу же свернулась калачиком у меня на коленях, по моему приглашению, в большом мягком кресле, и мы завели разговор, она стала рассказывать свою историю, и я зажёг (в серый день) тусклую красную лампу, и так началась наша настоящая любовь —

Ей надо было рассказать мне всё – и, конечно, буквально на днях она уже рассказала всю свою историю Адаму, и он слушал, теребя бороду с мечтами в далёких глазах, чтобы казаться внимательным любовником в сумрачной вечности, кивая, – теперь она начала рассказывать мне всё сначала, но (думал я) как брату Адама, который любит ещё больше, слушает благоговейнее, волнуется сильнее. – Мы были здесь, во всём сером Сан-Франциско на сером Западе в воздухе почти висел запах дождя, и далеко по всей земле, над горами за Оклендом и дальше за Доннером и Траки лежала великая пустыня Невады, пустоши, ведущие в Юту, в Колорадо, к холодному холоду равнин, и я представлял себе, как её бродяга-отец, полукровка-чероки, лежит там ничком на платформе, ветер ворошит лохмотья и чёрную шляпу, его тёмное скорбное лицо смотрит на всю эту землю и опустошение. – В другие моменты я представлял, как он работает сборщиком в Индио, а потом жаркой ночью сидит на стуле, на тротуаре среди шутливых мужчин в рубашках, и сплёвывает, а они говорят: «Эй, Ястребиный Хер, расскажи нам эту историю ещё раз, как ты угнал такси и поехал на нём прямиком в Манитобу, в Канаду, – ты слышал его рассказ, Сай?» – Я видел её отца, он стоит прямой, гордый, красивый, в мрачном тускло-красном свете Америки на углу, никто не знает, как его звать, никому до него нет дела —

Её собственные рассказы о мелких безумствах и бегствах, пересечении городских границ и излишнем курении марихуаны, вызывавшем у неё такой ужас (в свете моих собственных мыслей про её отца, творца её плоти и прародителя её ужасов, познавшего куда больше серьёзных безумств, чем она в психоаналитических тревогах могла себе вообразить), послужили лишь фоном для мыслей о неграх, индейцах и Америке в целом, но со всеми подтекстами «нового поколения» и другими историческими проблемами, в которые она теперь окунулась, как и все мы в нашей Ошеломляющей и Европейской Печали, невинная серьёзность, с которой она рассказывала свою историю, а я слушал, так часто её перебивая, – с широко раскрытыми глазами мы обнимались на небесах – хипстеры Америки 1950-х в тёмной комнате – грохот улиц за пустым мягким подоконником. – Беспокойство об её отце, поскольку я тоже бродил там, сидел на земле и видел рельсы, сталь Америки, она опутала землю, набитую костями старых индейцев и коренных американцев. – В холодную серую осень в Колорадо и Вайоминге я работал на полях и видел, как индейские бродяги внезапно выходят из придорожных кустов и медленно идут, с ястребиными губами, с выступающими скулами и морщинами, в огромной тени вещевых мешков с барахлом, тихо беседуя друг с другом, они так далеки от поглощённых полевыми работами людей, даже негров с улиц Шайенна и Денвера, япошек, армянского и мексиканского меньшинства всего Запада, что смотреть на троих или четверых индейцев, шагающих через поле и железную дорогу, это нечто невероятное, как сон, – и ты думаешь: «Это, должно быть, индейцы – ни одна душа на них не глядит – они идут туда – никто их не замечает – неважно, куда они идут – в резервацию? Что у них в этих коричневых брезентовых мешках?» – и лишь приложив немало усилий, ты осознаёшь: «Но они были жителями этой земли, и под этими огромными небесами они были причиной тревог, печальниками и защитниками жён целых народов, собиравшихся вокруг шатров, – теперь дорога, проложенная по костям их предков, ведёт их вперёд, указывая в бесконечность, призраки человечества легко ступают по поверхности земли, настолько глубоко нагноённой запасами их страданий, что достаточно копнуть ногой, чтобы найти руку ребёнка. – Скорый пассажирский поезд с дизельным рёвогрохотом мчится мимо, брум, брум, индейцы подняли взгляд – я вижу, они исчезают, как пятна», – и теперь, сидя в комнате с красной лампой в Сан-Франциско с милой Марду, я думаю: «Так это твой отец, это его я видел в серой пустыне, в ночной тьме, – из его соков вышли твои губы, твои глаза, полные страдания и печали, и неужели нам не дано узнать его имя или назвать его судьбу?» – Её маленькая коричневая рука сжата в моей руке, её ногти бледнее, чем её кожа, на пальцах ног тоже, и, сняв туфли, она зажала одну ногу между моими бёдрами для тепла, и мы разговариваем, мы начинаем наш роман на более глубоком уровне любви и историй уважения и стыда. – Ибо величайший ключ к храбрости – это стыд, и размытые лица в проходящем поезде не видят на равнине ничего, кроме фигур бродяг, уплывающих из поля зрения —

«Я помню одно воскресенье, Майк и Рита перебрали, мы покурили очень крепкого чая – они сказали, что в нём был вулканический пепел и круче его не бывает» – «Он из Эль-Эй?» – «Из Мексики – какие-то парни приехали в универсале и закупили его на свои, из Тихуаны, или откуда-то ещё, я не знаю – Рите тогда снесло крышу – когда мы были под кайфом, она резко встала посреди комнаты и сказала, что чувствует, как её нервы горят сквозь кости, – её снесло прямо у меня на глазах – я занервничала и взглянула на Майка, он вперился в меня так, будто хотел убить – он такой странный – я выскочила из дома и куда-то пошла, и не знала куда, мой ум рвался в разные стороны, и я хотела идти за ним, но моё тело так и шло вперёд по Коламбус, и мне казалось, что меня умом и чувствами тянет во все стороны сразу, и я недоумевала, как можно выбрать все стороны сразу, причём для каждой был свой мотив, как будто становишься другой личностью, – я с детства часто об этом думала, вот допустим, вместо того, чтобы пойти как обычно вверх по Коламбус, я двинула бы по Филберт, произошло бы тогда что-то такое, сперва незначительное, но достаточное потом, чтобы в итоге повлиять на всю мою жизнь? – Что меня ждёт в том направлении, куда я не пошла? – и всё такое, и если бы это не было моим постоянным беспокойством, аккомпанировавшим мне в моём одиночестве, из которого я извлекала столько разных мелодий, я не стала бы сейчас беспокоиться, разве что меня испугал бы вид ужасных дорог, по которым проходит это чистое допущение, если бы я не была такой чертовски упёртой —» и так весь день, длинная запутанная история, лишь обрывки из неё, и те я помню плохо, только масса невзгод в связующей форме —

Трип после обеда в комнате Жюльена, и Жюльен сидит, не обращая на неё внимания, но уставившись в серую мотыльковую пустоту, лишь изредка шевелясь, чтобы закрыть окно или иначе скрестить ноги, круглые глаза в такой долгой и таинственной медитации, и как я сказал, он похож на Христа, этакий агнец с виду, этого хватит, чтобы любого свести с ума, достаточно прожить там хотя бы день с Жюльеном или Валленштейном (тот же тип) или Майком Мерфи (тот же тип), с этими подземными с их мрачными долгими мыслями. – И кроткая девушка, ждущая в тёмном углу, я хорошо помнил, как я был в Биг-Суре, и Виктор приехал на своём буквально самодельном мотоцикле с маленькой Дори Кил, в коттедже у Пэтси была вечеринка, пиво, свечи, радио, разговоры, но в первый час новоприбывшие в их забавной рваной одежде, и он с этой бородой, и она с этими мрачными серьёзными глазами, они сидели практически вне поля зрения в тени при свечах, так что никто их не видел, и они ничего не говорили, но просто (если не слушали) медитировали, мрачные, упёртые, так что даже я в итоге забыл, что они были там, – а потом в эту ночь они спали в маленькой палатке в поле с туманной росой Звёздной Ночи Тихоокеанского Побережья, и с тем же скромным молчанием ничего не сказали утром, – Виктор для меня всегда был центровым выразителем тенденции подземного хипового поколения к молчанию, богемной таинственности, наркотикам, бородам, полусвятости и, как я потом обнаружил, непревзойденной мерзости (как Джордж Сандерс в фильме «Луна и грош») – так что Марду, здоровая девушка сама по себе, открытая всем веяниям и готовая к любви, спряталась теперь в затхлом углу, ожидая, когда Жюльен заговорит. – Время от времени во всеобщем «кровосмешении» её молча, ловко, по какому-то предварительному согласию или в тайной дипломатической игре передавали из рук в руки, или просто «Эй, Росс, отвези Марду к себе домой сегодня вечером, я хочу сделать это с Ритой для разнообразия», – и она оставалась у Росса на неделю, куря вулканический пепел и крезуя – (плюс тревожность из-за неправильного секса, преждевременная эякуляция этих анемичных maquereaux, оставляющая её в подвешенном состоянии, в напряжении и недоумении). – «Я была невинной девочкой, когда их встретила, независимой, но и не особо счастливой, или что-то в этом роде, но я понимала, что мне надо чем-то заняться, я хотела пойти в вечернюю школу, мне было где заработать по моей специальности, я работала переплётчицей в Олстэде и других местах по всему Харрисону, преподаватель рисунка, старая дева в школе, говорила, что я могу стать великой скульпторшей, и я жила с разными соседями по комнате, покупала одежду и доводила её до ума» – (прикусывая свою маленькую губу, и этот скользкий «кук» в глотке от быстрого печального вдоха и будто от холода, как в глотках у больших пьяниц, но она не пьяница, а печальница) (высшая, тёмная) – (дальше обвивая меня тёплой рукой) «а он лежит и говорит в-чём-дело, я не могу понять» – Она внезапно не может понять, что случилось, ведь она потеряла рассудок, своё обычное самосознание, и она ощущает жуткое жужжание тайны, она в самом деле не знает, кто она, где и зачем, она глядит из окна, и этот город, Сан-Франциско, как большая мрачная голая сцена, на которой над ней развёрнута какая-то гигантская шутка. – «Спиной к нему, я не знала, о чём думает Росс – и что он там делает». – На ней не было одежды, она встала с его удовлетворённых простыней в тени серого мрака, думая, что ей делать, куда идти. – И чем дольше она стояла с пальцем во рту, и чем больше мужчина спрашивал: «Что случилось, дет-ка?» (наконец он перестал задавать вопросы и позволил ей там просто стоять), тем сильнее она ощущала давление изнутри, ведущее к разрыву и взрыву, наконец она сделала гигантский шаг вперёд с глотком страха – всё было ясно: опасность в воздухе – это было написано в тени, на мрачной пыли за чертёжным столом в углу, на мешках для мусора, серый день просачивался по стене и в окно – в пустых глазах людей – она выбежала из комнаты. – «Что он сказал?»

«Ничего – он не двинулся с места, лишь оторвал голову от подушки, когда я обернулась, закрывая дверь – я была без одежды в переулке, мне было всё равно, я настолько ушла в осознание всего, что я знала, я была невинным ребёнком». – «Голая малышка, вау» – (И к себе: «Боже мой, эта девушка, Адам прав, она чокнутая, я с ней свихнусь, как на бензедрине с Хани в сорок пятом, когда я подумал, что ей нужно моё тело для машины её банды, крушения и пламени, но я точно никогда не выбегу голым на улицы Сан-Франциско, хотя может и смог бы, если бы правда ощутил необходимость действовать, да-а»), и я смотрел на неё, изумляясь и думая, говорит ли она правду. – Она стояла в переулке, пытаясь понять, кто она, ночь, мелкая морось тумана, тишина спящего Фриско, лодки в заливе, над заливом пелена огромных клыкастых туманов, ореол необычного жуткого света в проливе от Аркадных Намордников Храмовой Колоннады в Алькатрасе – её сердце колотится в тишине, в холодном тёмном покое. – Наверх, на деревянный забор, ждать – посмотреть, придут ли к ней извне какие-то мысли, как быть дальше, полные смысла и предчувствия, всё это будет правильным лишь один раз – «Одна ошибка в неправильном направлении…» – её рывок в никуда, спрыгнуть с одной стороны забора или с другой, бесконечное пространство с четырёх сторон, мужчины в мрачных шляпах идут на работу по блестящим улицам, не замечая голую девушку, скрытую в тумане, или они там были и видели, как она стояла в кругу, не касаясь её, лишь ожидая, пока полицейские придут и увезут её прочь, и все их усталые глаза поникли без интереса от пустого стыда, наблюдая за каждой деталью её тела – голое дитя. – Чем дольше она будет сидеть на заборе, тем меньше у неё останется сил, чтобы в итоге спуститься и принять решение, а Росс Валленштейн наверху и не собирается вставать со своей торчковой постели, он думает, что она жмётся в коридоре, или уже заснул в собственной шкуре и со своими костями. – Дождливая ночь расцветает повсюду, она целует мужчин, женщин и города в одном потоке грустной поэзии, с медовыми строками Ангелов наверху, трубящих над последними Восточно-Покровными Тихоокеанскими Песнями Рая, конец страха внизу. – Она сидит на заборе, тонкая морось ложится бисером на её каштановые плечи, звёзды в её волосах, её дикие, ныне индейские глаза смотрят теперь в Черноту с лёгким туманом, плывущим из её коричневого рта, страдание как кристаллы льда на попонах лошадок её индейских предков, бедный дым, ползущий из-под земли, и деревенская морось в давние времена, когда скорбная мать колола жёлуди и варила кашу безнадёжных тысячелетий, – песня азиатских охотников, ползущих по последнему аляскинскому ребру земли на Вой Нового Света (в их глазах и в глазах Марду теперь возможное Королевство Инков, Майя, обширных Ацтеков, блеск золотой змеи и храмов, столь же благородных, как в Греции и Египте, длинные гладкие скулы и приплюснутые носы монгольских гениев, творящих искусство в храмовых залах, и порыв их челюстей говорить, покуда испанцы Кортеса, утомлённые голландские хворые бездельники Писарро в панталонах Старого Света не заявились рубить тростник в саваннах, чтобы найти сияющие города Индейских Глаз, высокие, с ландшафтами, бульварами, ритуалами, герольдами, под флагами всё того же Солнца Нового Света, над которым вознесено бьющееся сердце) – её сердце бьётся под дождём во Фриско, на заборе, перед последними фактами, она готова спрыгнуть на землю и вернуться бегом и снова укрыться там, где была она и где было всё – утешая себя видениями истины – спрыгнув с забора, вперёд на цыпочках, найти коридор, содрогаясь и крадучись —

«Я приняла решение, я выстроила некую конструкцию, вот такую, но я не могу». – И опять всё сначала, начиная с плоти под дождём: «Почему кто-то должен хотеть причинить вред моему маленькому сердцу, моим ногам, моим маленьким рукам, моей коже, в которую я завёрнута, поскольку Бог хочет, чтобы я была тёплой и внутри, моим пальцам ног – неужели Бог создал это всё таким хрупким, смертным и опасным, и хочет, чтобы я осознала это и закричала, – почему дикая земля и тела обнажаются и ломаются – я дрожала, когда даритель бежал, мой отец кричал, моя мать мечтала, – я начала с малого и выросла, и теперь я опять большое нагое дитя, и я только боюсь и плачу. – Ах – Защити себя, безвредный ангел, ведь ты никогда бы не смогла повредить и расколоть другую невинную оболочку и тонкую вуаль боли – завернись в мантию, медовый агнец, – защити себя от дождя и подожди, пока Папа снова придёт, а Мама бросит тебя тёпленькую в свою лунную долину, соткёт на станке терпеливого времени, будь счастлива по утрам». – Начав всё сначала, дрожа, из переулка, ночью нагая в коже и на деревянных ногах, к грязной двери какого-то соседа – стук – женщина подошла к двери на испуганный стук дрожащих костяшек, она видит нагую коричневую девушку, испуганную – («Это женщина, это душа моего дождя, она глядит на меня, она напугана».) – «Постучать в дверь этого совсем незнакомого человека, конечно». – «Я подумала, что быстро схожу по улице к Бетти и назад, я правда пообещала вернуть ей одежду, она впустила меня, она закутала меня одеялом, потом достала мне одежду, и к счастью она была одна – итальянка. – Я вышла от неё и пошла по переулку дальше, теперь уже в одежде, потом я зашла к Бетти и взяла два бакса – потом купила эту брошь, я её видела в тот день в каком-то месте со старой морской корягой в окне, на Северном Берегу, украшения ручной работы, такая лавка, это был первый символ, который я решила себе позволить» – «Конечно». – От голого дождя до мантии, окутавшей её невинность, затем к украшению Бога и религиозной сладости. – «Как в тот раз, когда я дралась на кулаках с Джеком Стином, это всё отпечаталось в моей памяти». – «На кулаках с Джеком Стином?» – «Это было раньше, все торчки в комнате Росса, они вязали и стреляли с Пушером, знаешь Пушера, ну, я тоже сняла там одежду – это было… всё… часть того же… трипа…» – «Но эта одежда, эта одежда!» (к себе самому). – «Я стояла посреди комнаты и отлетала, а Пушер извлекал звуки из гитары, на одной струне, я подошла к нему и сказала: “Чувак, не швыряй в МЕНЯ эти грязные ноты”, и он сразу молча встал и ушёл». – Джек Стин разозлился на неё и подумал, что если он ударит её и вырубит кулаками, она придёт в себя, поэтому он ударил её, но она была такой же сильной, как он (анемичные бледные 110-фунтовые торчковые аскеты Америки), бац, они вырубились раньше других, усталые. Она мерилась силой с Джеком, с Жюльеном, и практически их побеждала – «Жюльен наконец победил меня, но для этого ему пришлось меня яростно придавить, и сделать мне больно, и он был очень расстроен» (радостный маленький хмык сквозь маленькие выпуклые зубки) – она дралась там с Джеком Стином и почти его уделала, но он разъярился, и соседи снизу вызвали полицейских, те пришли, и им пришлось объяснять, что они – «танцуют». – «Но в тот день я увидела эту железную штучку, маленькую брошь с прекрасным тусклым блеском, её носят на шее, знаешь, она бы так хорошо смотрелась у меня на груди» – «На твоей коричневой груди она была бы тускло-золотой и красивой, детка, продолжай свою чудесную историю». – «И я сразу захотела эту брошь, хотя было четыре утра, и на мне было это старое пальто, туфли и старое платье, которое она мне дала, я ощущала себя уличной шлюхой, но я знала, что никто ничего мне не скажет, – я побежала к Бетти за двумя баксами, разбудила её». – Она требовала денег, она выходила из смерти, а деньги были лишь средством получить блестящую брошь (глупые средства, изобретённые изобретателями бартера и торгов и того, кто кому принадлежит, кто чем владеет —). Потом она бежала по улице со своими двумя баксами, пришла в лавку задолго до открытия, пошла выпить кофе в кафетерии, сидела одна за столом, наконец-то врубилась в мир, мрачные шляпы, блестящие тротуары, вывески с запечённой камбалой, отражения дождя в оконном стекле и в зеркале на колонне, красота продуктовых прилавков с холодными закусками, горками пирожков и паром из кофейника. – «Какой тёплый мир, нужны лишь маленькие символические монеты – они дадут столько тепла и еды, сколько нужно, – и не надо сдирать кожу и грызть свою кость в переулках – эти места созданы, чтобы дать крышу и утешение мешкам-с-костями, приходящим взывать об этом утешении». – Она сидит там и смотрит на всех, обычные похотливые завсегдатаи боятся смотреть в ответ из-за дикой вибрации её глаз, они ощущают какую-то живую опасность в апокалипсисе её напряженной жадной шеи и дрожащих жилистых рук. – «Это не женщина». – «Это чокнутый индеец, она кого-нибудь убьёт». – Пришло утро, Марду, радостная и себе на уме, увлечённая, спешила в магазин купить брошь – затем стояла в аптеке у вертушки для открыток целых два часа, внимательно изучая каждую снова и снова, у неё осталось всего десять центов, и можно было купить только две, и этим двум надлежало быть совершенными личными талисманами нового важного значения, личными предзнаменованиями – её жадные губы напряглись, чтобы увидеть боковым взором заурядные смыслы теней канатного трамвая, Чайнатауна, цветочных киосков, синевы, клерки недоумевают: «Она здесь битых два часа, без чулок, с грязными коленками, разглядывает открытки, какая-то беглая жена алкоголика с Третьей улицы, пришла в большую аптеку для белых людей, никогда раньше не видела блестящих открыток». – Накануне вечером её можно было увидеть на Маркет-стрит у Фостера с последним (опять) пятаком и стаканом молока, плачущей в своё молоко, а мужчины всегда на неё смотрели, всегда пытались сделать её, но теперь ничего не делали, потому что боялись, потому что она была как ребёнок, – и ещё: «Почему Жюльен или Джек Стин или Уолт Фицпатрик не оставили тебя одну у себя в углу или не одолжили тебе пару баксов?» – «Но им всё было побоку, они в самом деле


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2
На страницу:
2 из 2