Вид берегов днем, при ярком освещении, полон самых оригинальных красот. Даже под дождем эти красоты сохраняются, хотя перспектива исчезает и даль представляется мутным пятном. Но снег сразу меняет картину. Нет ничего печальнее вида еще зеленой травы, которую заживо хоронит слой снега. Вам кажется, что эти зеленые стебельки чувствуют собственное замерзание и напрягают последние силы, чтобы пробиться из него зелеными усиками. Березы, рябины, ивы – вообще лиственные породы – разделяют общую участь с травой, с той разницей, что листва давно пожелтела и значительно поредела, так что эта последняя борьба между жизнью и смертью не бросается в глаза так резко. Один хвойный лес ничего не теряет от этой перемены, а даже выигрывает: омытая дождем хвоя так и блещет своей темной зеленью, а снег ей нипочем. Самая вода в реке казалась теперь темнее и зловеще шумела на переборах и под камнями. Я долго смотрел кругом на измененную снегом картину. Сколько в ней теперь печального!.. Что-то точно давило самую душу при виде этой умиравшей зелени.
Бурлаки с ходу переругивались, точно от этого можно было согреться. И по тону и по содержанию этой ругани видно было, что она ведется pour passer le temps:[2 - Для того, чтобы провести время (франц.).] не было настоящего огня. Последнее происходило, может быть, и оттого, что публика относилась к этой ругани совершенно равнодушно, а равнодушие может убить даже истинного артиста. Ваське надоело ругаться с солдатом, и он теперь изощрял свое остроумие на «заводчине» Афоньке.
– Жжены пятки, калёны носки! – кричит Васька. – Сидел бы лучше у матери на печке да перегребал золу, заводчика…
– А ты, бурлак-ершеед, лаптем подавился, – отвечает Афонька.
– У вас с солдатом одна вера-то: чужими руками жар загребать… Я, кабы был сплавщиком, беспременно велел бы утопить вас в первом переборе. Окиня, ты скажи нам только одно слово, мы с Федей завяжем заводчину и солдата узлом да в Чусовую. Пусть ершей половит…
– Эк тебе, Васька, неймется, – говорит старик. – Ведь сам околел, а все еще ругается…
– Мне тепло, – отзывается Васька, встряхивая волосами. – Вон заводчина зубами стучит, как в кузнице!..
Барка медленно скатывается под нависшие утесы. Скалы кажутся теперь еще выше и угрюмее. Поносные глухо вспенивают воду. Мы плывем под Оленьим камнем. По преданию, преследуемый охотниками олень бросился с высоты этой скалы прямо в реку. Это salto mortale, конечно, стоило бедному животному жизни, потому что скала здесь поднимается над водой сажен на сорок, если не больше.
В одном месте выглянула на берегу деревенька. Бурлаки выпросили у водолива лодку и отправились за провизией, «за харчем». На корме лодки сидел солдат, в веслах – Васька и Степанька; на носу помещался Рыбаков.
– Только у меня чтобы без баловства, – говорил Окиня, отпуская бурлаков. – Ты уж, Федя, смотри, пожалуйста, тово…
– Не впервой, – угрюмо отвечал Федя, не поворачивая своей буйной головы.
– Ну, они так не приедут, – говорили бурлаки.
Лодка обогнала барку и пристала к мысику, на который высыпало десятка два домиков. Бурлаки скоро скрылись в ближайших избах. Снег продолжал падать мягкими хлопьями; в воздухе стояла пронизывающая сырость. Бурлаки попеременно грелись у огня и выпрашивали у Прошки котелок для варева. Десятка два ложек горячей жижы едва ли в состоянии согреть продрогших насквозь людей. Афонька посинел и стучал зубами, Минеич походил на мокрого цыпленка, который только что вылупился из яйца; припоминая вчерашние разговоры, я совсем не жалел этого несчастного служащего. Уж лучше бы ему умереть, чем вернуться обратно домой и тиранить несчастную жену.
– Ах, псы!.. – ругался Окиня, высматривая из-под руки вверх по реке, по направлению к оставшейся назади деревушки, от которой отделилась черной точкой лодка. Да не ерники ли, не варнаки ли?..
– Чего ты ругаешься, Окиня?
– Да вон псы-то, остались в деревне… Только двое плывут, – один в веслах, другой на корме. Ах, варнаки, варнаки!..
Как я ни напрягал зрения, решительно невозможно было ничего рассмотреть в догонявшей нас черной точке. Только орлиный глаз Окини был в состоянии различить даже фигуры людей.
– Курва Степанька в веслах сидит, а на корме солдат… Да не мошенники ли, а тут сейчас работа!.. Ах ты, господи милостивый…
– Почему ты думаешь, что это плывут непременно Степанька с солдатом?
– Да ведь сразу видно… Эвона как веслом-то бултыхает, точно квашонку мешает, – известно, бабье дело! А лодка-то из стороны в сторону так и мотается, небойсь, у Феди с Васькой бежала бы как по струне.
Лодка нас догнала через четверть часа. В ней действительно сидели только Степанька и солдат; в носу помещалась закупленная провизия; картофель, ковриги хлеба, что-то завернутое в грязную тряпицу.
– Ничего, догонят, – успокаивал сплавщика Прошка.
– Знаю, что догонят, на берегу не останутся…
– А как они будут догонять барку? – поинтересовался я.
– А вот увидишь… Это уж их дело. Прошь, припаси-ка новенькую лычагу. Надо будет поучить ребят…
Прошка отправился в свой балаган и вынес оттуда свернутую вчетверо веревку из лык, какой были перевязаны медные штыки в тюках.
Я с нетерпением ждал этой науки «ребят», но барка плыла вперед, а их все не было.
– Вон за этим плесом сейчас перебор будет, – говорил Окиня, с беспокойством поглядывая назад. – Вода мала, как бы на таш не наткнуться.
Барка тихо катилась по неподвижно стоявшей воде. Мы огибали широкую излучину, в которой вода точно замерзла и не двигалась. Берега поросли дремучим хвойным лесом, из которого виднелись только вершины лиственниц. Где-то слабо посвистывал рябчик, нарушая царившую кругом мертвую тишину.
– Плывут!.. – пронеслось по барке, когда из-за мыса, пересекая реку, показалась узкая однодеревка, лодка-душегубка, как называют здесь такие лодки. Она так низко сидела в воде, что бортов совсем не было видно и люди, казалось, плыли прямо по воде. Теперь уж можно было рассмотреть массивную фигуру Рыбакова и Ваську; на корме сидел плешивый седой старик и с песнями бойко гнал лодку одним веслом.
– Ишь, как весело плывут! – любовался Прошка.
Лодка причалила к борту. Бурлаки вылезли; старик в лодке крепко стоял на ногах, – видно, что с детства вырос на воде.
– Весело плаваешь, дедко, – переговаривались бурлаки со стариком.
– Изуважить хотел бурлачков, – молодцевато отвечал старик, подмигивая глазом: – Славные ребята…
– На што лучше, дедко.
– Ты чего тут торчишь? Отваливай! – кричал Прошка. – Еще штыку выудишь, пожалуй…
– Да вот мне расчет с молодцов надо получить.
– Какой тебе расчет? – отозвался Васька. – Тебе, старому черту, заплачено сполна, и проваливай….
– Как заплачено? Ах, разбойники!..
– Ты еще ругаться!..
Душегубку оттолкнули, а старика Васька на прощанье из ведра окатил водой. Бурлаки хохотали. Когда ругавшийся старик, наконец, отстал, Васька вытащил из кармана кисет с деньгами и красный бабий платок.
– Купил, Васька?
– Известно, купил… Пока баба Степаньке отпускала картошку, я платочек выудил.
– А кисет где господь послал?
– Кисет стариков… Вот этого самого, што нас с Федей привез. Верст десять нас пятил, согрелся, а как скинул с себя кафтан, я в кармане и нашел.
– Ну, долго будет вас благословлять старик, – смеялись бурлаки. – Теперь, поди, парит лоб-то, сердяга. Верст двенадцать надо ему подниматься вверх по реке, а приедет домой – хватится кисета… А там уж баба о платке, как корова, воет! Да не варнак ли ты, Васька….
За этой сценой началось учение. Первого вызвал Окиня Рыбакова. Гаврилыч и старик с передней палубы разложили его на тюках, первый сел на голову, второй на ноги, Прошка стоял с лычагой в руках.
– Ну-ко, Прош, отпусти ему десяток…
Лычага засвистела в воздухе и оставляла синие рубцы на голой спине Рыбакова. Получив свою порцию, Рыбаков поднялся и как ни в чем не бывало встал на свое место к поносному. Васька сам явился на экзекуцию. Ему отсыпал Прошка целых двадцать ударов, но Васька даже не пошевельнулся. Этим наука и закончилась.
– Спасибо, Окиня, за науку, – благодарил Васька, приводя в порядок свой костюм. – Теперь малость как будто согрелся….