Оценить:
 Рейтинг: 0

Дело принципа

Год написания книги
2016
Теги
<< 1 ... 16 17 18 19 20
На страницу:
20 из 20
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Не оскорбила, – сказал папа. – Но меня немножко покоробило, когда ты с шутовским видом читала Символ. Видишь ли, Далли, даже если мы с тобой не верим в каждую букву Символа, на свете есть люди, и их немало, может быть, даже большинство, в наших краях, для которых каждая буква Символа священна, и они верят в Бога именно так, как там написано. Верят в каждое слово, во всех подробностях.

– И что поэтому? – спросила я.

– Поэтому, – сказал папа, – не следует издеваться, глумиться, передразнивать, когда речь идет о вещах, которые для многих священны.

– Так, так, – сказала я. – Значит, я должна уважать чувства мещан и плебеев.

– Это не мещане и плебеи! – воскликнул папа. – Это народ!

– Мне кажется, ты тоже читаешь газеты, – сказала я. – Даже больше, чем я. А дедушка совсем не верил в Бога. Ни капельки. Я в этом совершенно уверена. Потому что он велел вырезать и сжечь целую деревню.

– Кто тебе об этом сказал? – закричал папа. – Это сказки!

И он попытался засмеяться.

– Значит, дедушка врал? – спросила я. – Или это действительно было?

– Потом, – сказал папа, – потом, потом.

– Когда взрослый не хочет ответить на неудобный вопрос ребенка, – сказала я, – он часто говорит «потом, потом».

– Нет, – сказал папа, задумавшись над раскрытой пачкой папирос. – Нет, третья папироса подряд – это, мне кажется, слишком много. – Он откашлялся. – Да, слишком.

Итак, я лежала на полу и слушала паркет, но так ничего и не услышала. Наверное, эти адвокаты со своими клиентами говорили шепотом, а может, потолок у них был обит бархатом для красоты и заодно чтобы не подслушивали.

А теперь повернемся налево. Коридор шел налево и загибался еще раз налево, обходя малую гостиную – совершенно бессмысленную комнату – с диваном, четырьмя креслами и какими-то бездарными жардиньерками по углам. Дальше шла, наконец, моя комната. Она мне казалась самой лучшей, потому что выходила на две стороны: на улицу и в проулок, то есть она была по-настоящему угловая. Госпожа Антонеску приложила немало усилий к тому, чтобы это была настоящая комната молодой аристократки, помещицы, которой в будущем предстоит владеть огромным поместьем, с лесами, деревнями, полями и виноградниками – поскольку у моего папы других детей не было. Я иногда задумывалась об этом. Если я останусь единственной наследницей не столько даже имения, сколько славной фамилии Тальницки унд фон Мерзебург, то интересно, как себя будет чувствовать мой будущий муж? Куда денется моя фамилия? Неужели мой будущий муж согласится, чтоб наши дети носили мою фамилию? А если нет, то как же? Тут я вспоминала, что у меня у самой тоже двойная фамилия – по папе и по маме, потому что мама была последней в роду фон Мерзебург, в том самом, полувыдуманном, от первой жены Генриха Птицелова, помните? – то поэтому в Императорской канцелярии было получено разрешение на передачу этой фамилии по женской линии. Проще говоря, если у меня родится девочка, она будет тоже Тальницки унд фон Мерзебург, но это по мне. А по мужу? Вдруг у него тоже двойная фамилия? Значит, у наших детей будет четверная? А вдруг наша дочь выйдет замуж за такого же носителя «прагматической санкции»? Вспоминается индийская задача про шахматную доску и зернышко… Я трясла головой и утешала себя тем, что мне пока думать об этом рано.

Да, госпожа Антонеску очень заботилась об аристократизме моего воспитания и все время рассказывала мне, как воспитывают молодых аристократов в Англии. Как они там живут в холодных спальнях, спят едва ли не на досках, на тощих волосяных матрасах, едят овсянку на воде, занимаются спортом и до умопомрачения зубрят греческие глаголы. Я слышала, как она об этом говорила с папой. «Очень, очень верно, – говорил папа. – Очень, очень верно. За одним лишь уточнением – она ведь девочка». – «Да, но она единственная наследница», – возражала господа Антонеску. Папа что-то хмыкал и мекал в ответ.

Все-таки госпожа Антонеску одержала верх – хотя бы символически. Конечно, я не спала на досках и не питалась овсянкой на воде. И меня не заставляли играть в футбол. Более того, госпожа Антонеску сама меня переодевала, когда я была маленькая. Когда я чуть подросла, помогала мне заниматься туалетом. Одежду я носила как штефанбургская барышня, а не как юный английский аристократ. Это-то понятно. Но зато моя комната была обставлена с примерной скромностью. Узенькая кровать, стол-конторка, жесткое деревянное кресло, строгий, безо всяких украшений шкаф для одежды. Вот, пожалуй, и все.

Когда мы рассчитали господу Антонеску, я перетащила из кладовки к себе в комнату свою многолетнюю мечту – большую стоячую вешалку с пятью рожками, куда я могла вешать, а то и просто кидать свои кофты и юбки, потому что при госпоже Антонеску любую снятую вещь надо было либо отдавать в стирку, либо же, если речь шла о юбке или жакете, аккуратно складывать или вешать на плечики и помещать в шкаф.

Зато на полу лежал огромный, не меньше чем в половину комнаты, старинный афганский ковер. Весь блеклый, вроде бы изношенный, но на самом деле невероятно крепкий. Дедушка мне рассказывал, что в Афганистане продавцы ковров выкладывают их на улице перед лавкой. По ним ходят люди, ослы топчут их копытами, по ним катятся повозки на деревянных колесах, а коврам от того только лучше, потому что таким манером из узелков выдавливаются мельчайшие, невидимые глазу частицы бараньего жира, которые все равно остаются в шерсти, и от этого ковры становятся только крепче и эластичнее. Вот такой истоптанный смуглыми афганскими пятками и ослиными копытами ковер лежал на полу моей городской комнаты, и мне это очень нравилось. Ночью, когда шел дождь и в комнате становилось влажно, но при этом тепло от кафельных печных стенок, мне казалось, что от ковра пахнет бараниной, дымом и вообще чем-то далеким, горным и афганским. Никакого сравнения с бессмысленным и пушистым ковром в гостиной, от которого если чем и пахло, так только одеколоном, которым в магазинах, бывало, сбрызгивали залежалую шерсть.

Рядом с моей комнатой, дверь в дверь, раньше жила госпожа Антонеску. Ее комната тоже была очень скромно обставлена. Тоже кровать, бюро, гардероб. Разве что коврик на полу попушистей и на стене несколько гравюр с изображением римских развалин. Возможно, эти гравюры были из какой-то учебной серии или из альбома, потому что внизу каждой гравюры был целый списочек изображенного там: лестницы Капитолия, храм Весты и все такое прочее. Я собиралась поселить туда свою новую горничную. Вообще же вся прислуга – кроме папиного камердинера, разумеется – жила в полуподвальной квартире, которая находилась как раз под адвокатской конторой. Это была довольно большая квартира (я туда заходила один раз с госпожой Антонеску, мне самой было любопытно узнать, как живут наши люди). Кроме наших дворника, кучера, повара и семейной горничной Минни – или Мицци? – личную горничную для меня мы так и не наняли – там жила еще прислуга из других квартир. Я помню длинный коридор, много дверей по обе стороны, большая-пребольшая кухня в конце, в которой было жарко от постоянно горевшей дровяной плиты. Госпожа Антонеску сказала, что уже в том году дровяную плиту должны были заменить на газовую. А в нашей кухне, которая находилась в самом конце квартиры, была уже поставлена новейшая американская газовая плита. Мне нравилось смотреть, как с ровным гудением зажигается конфорка и синяя тугая розетка пламени обещает вскипятить чайник за три минуты, а не за двадцать, как это бывает на дровяной плите.

А между кухней и комнатой госпожи Антонеску была ванная и уборная – мои любимые места в этой квартире. Потому что в имении мы купались по старинке. Папа все никак не собрался – я уже говорила об этом – оборудовать современную туалетную комнату. Естественные надобности мы справляли в ведерко, а мылись – о, это отдельная история! – раз в неделю. Из кладовой выволакивались стоявшие там стоймя, вложенные одна в другую, как серебряные рюмки в охотничьем питейном наборе, медные ванны. Ванны ставились на специальные рамки с колесиками, довольно высокие, чтоб под них подлезло ведро, и развозились по спальням. Потом, правда, папа распорядился, чтобы одна из пустующих комнат в левом крыле дома, где раньше стоял бильярдный стол, использовалась как ванная. Потому что разносить ведра с горячей водой по всему дому – это было слишком хлопотно. Не то чтобы папа жалел слуг, но просто начиналась такая беготня, топот, грохот, что папа решил перенести это в отдельное помещение, тем более что на бильярде у нас дома никто не играл. Когда-то играла мама сама, одна, сама с собой, но потом бильярд стал никому не нужен.

Из тонких липовых досок, обтянутых серым холстом, наделали ширм, так что в этой бывшей бильярдной, а ныне в ванной комнате могли купаться одновременно четыре человека: папа, я, госпожа Антонеску и камердинер Генрих. Хотя на самом деле конечно же купались мы с папой и нам помогали гувернантка и камердинер, а потом, когда мы, облачившись в купальные халаты – я в белый, а папа в полосатый, – с полотенцами на головах выходили из ванной – вот тогда наступала очередь Генриха и Евгении. Я забыла вам сказать, как звали госпожу Антонеску. Ее звали Евгения, или Эжени. Наверно, они справлялись сами. Хотя, может быть, Эжени терла спину Генриху, но это уже их личное дело. А потом прислуга опорожняла ванны. Ванны мылись и ставились в кладовую до следующей пятницы.

Вот сколько хлопот!

А в городской квартире, во-первых, была горячая вода. Причем текла она не по-старому, не по-британски: отдельный кран горячая вода, отдельный – холодная; я не была в Лондоне, но мне рассказывал папа – а по-нашему, по-континентальному, по-новейшему: с краном, где холодная и горячая смешивались. Какая прелесть! Ванна была белая, эмалированная. Стояла низко, поэтому в нее было удобно залезать. И, главное, был душ в углу, в металлическом круге, с которого свисала полупрозрачная клеенка. Снизу была закрытая решеткой дырка в полу, а сверху была чудесная леечка, из которой текла вода – хочешь теплая, хочешь прохладная, а хочешь – совсем кипяток. Правда, госпожа Антонеску говорила, что слишком часто в душе мыться не следует, потому что это возбуждает нервы. Не знаю. Меня, например, душ очень успокаивал. Но я с госпожой Антонеску не спорила и просто наливала себе полную ванну воды – утром и вечером. Папа говорил, что я как будто бы хочу зимой накупаться вперед, на все лето.

Наконец, папин камердинер.

Он жил напротив столовой, наискосок от папиной комнаты. Его комната (по-моему, я там ни разу не была) была самой первой от двери. Камердинер, как и госпожа Антонеску, ходил через парадный вход. А за кухней была еще кладовая, в которой стояли шкафы с разными съестными припасами, вином, маслами, крупами, и уж я не знаю с чем. А по другую сторону были другие шкафы, куда складывали разные вещи вроде шляпных коробок и каких-нибудь старых ножей, вилок-ложек и всего такого. Кладовая была очень большая. Мне кажется, не меньше, чем гостиная. Наверное, у прежних хозяев в квартире было устроено как-то по-другому. В этой кладовой, наверно, можно было сделать две или три детские, ну или вообще как-нибудь распорядиться этой здоровенной комнатой. Но у нас было вот так. Из кладовой дверь шла на черную лестницу. Именно через черную лестницу в квартиру заносились припасы, выстиранное белье, разные покупки, которые делали папа и госпожа Антонеску и велели потом доставить по адресу, и через эту же черную лестницу к нам поднимался повар и другие слуги.

Мой день рождения обычно мы отмечали в имении.

Я родилась тридцатого мая. Папа устраивал праздник для всех слуг. Накрывались столы, дерево, стоявшее посредине заднего двора, украшалось ленточками, выставлялись вино и баранина. Слуги подносили мне подарок. Обыкновенно это был какой-то хорошо испеченный, вкусный, многоэтажный, но при этом маленький торт. Специально, чтобы у меня не было соблазна угощать им гостей. Этот торт мы съедали вчетвером с папой, Генрихом и госпожой Антонеску. А для слуг пекся большой пирог в полстола размером – кажется, они доедали его еще дня два. Приезжали соседи. Но их было значительно меньше, чем слуг. Несколько барышень, несколько мальчиков. Кто-то помладше меня, кто-то постарше. В основном побогаче и познатнее. Но бывало и наоборот. Но очень, очень скучные. Они приезжали вместе со своими гувернантками и гувернерами, а родителей с собой не брали. Вернее сказать, это их родители, пользуясь тем, что приглашение было на детский праздник, сами не приезжали, чем слегка разочаровывали моего папу. Потому что в назначенный час (а назначенным часом было два часа пополудни), когда к нашему крыльцу начинали подъезжать нарядные кареты, папа, вглядевшись в герб на дверце, говорил, приподнимая шляпу: «О, князь такой-то к нам пожаловал!» – а потом, видя, как из кареты, сопровождаемый гувернером, вылезает двенадцатилетний мальчик, поправлялся: «Молодой князь». И так раз пять или восемь. «Молодой граф», «молодая графиня» и т. д.

Один князь все-таки приезжал постоянно со своим сыном. Это был тот самый приятель, который вместе с папой ездил в Рим на дедушкины деньги. Знатный, но сильно обедневший. Папа встречал его, сбегал с крыльца, брал за обе руки. Они целовались, искренне, по-настоящему, троекратно, а не так, как я, бывало, видела, когда едва прислоняются щеками и чмокают в воздух в районе затылка своего визави. Сын у него был старше меня года на два, грустный и толстый мальчик. Я все время старалась ему не понравиться, потому что ужасно боялась, что папа вдруг захочет выдать меня за него замуж – все-таки сын старого друга. А с этим старым другом папа с таким наслаждением беседовал, сидя в гостиной за бокалом коньяка! Нет, конечно, сейчас не средние века. Я бы ни за что не вышла замуж за этого унылого, толстого мальчика. Но был бы жуткий скандал, а этого мне не хотелось. И поэтому я все время держалась от него подальше.

Но я ему тоже не нравилась – за все разы (а я точно помню семь раз, как он у нас был) он ко мне подошел только однажды и спросил: «А как будет по-немецки “чересседельник”?» Я сказала: «Не знаю», – думая, что это какая-то смешная загадка. Что он скажет сейчас немецкое слово, которое будет по-нашему звучать смешно или даже неприлично. Я уже приготовилась смеяться и даже спросила: «А как? А как? Скажи, как?» Он сказал: «Тоже не знаю. А подпруга как?» – «А ты что, конюх? – спросила я. – Или кучер?» – «Сама дура», – прошептал он, отвернулся и пошел к другим детям, которые пытались играть в крокет.

Но в этот год, когда мне должно было исполниться шестнадцать, мы не вернулись из Штефанбурга в имение, как обычно, в конце марта или в самом начале апреля. Папа сказал, что в имении во всем доме перекладывают крышу и что сейчас для этого как раз прекрасное время. Он долго объяснял, что мы давно не перекладывали крышу именно потому, что сами жили в имении летом и не хотелось всей этой сутолоки, стука молотков и визга пил у себя на голове. Зимой, когда нас нет в имении, дождь и снег, и крышу перекладывать невозможно. А сейчас как раз стоит прекрасная погода. Судя по всем приметам, апрель, май и июнь будут сухими, и поэтому он приказал заняться крышей именно сейчас, а мы останемся здесь, самое маленькое, до середины июня, а может быть, и до конца. «И твое шестнадцатилетие, Далли, будем праздновать здесь!»

Я, конечно, была рада. Хотя бы потому, что не надо звать этих скучных мальчиков и девочек, молодых графинь и юных князей. Здесь можно будет просто заказать кабинет в хорошем ресторане и весело закусить небольшой компанией. Я собиралась попросить папу, чтобы он разыскал госпожу Антонеску, и пригласить ее, если она никуда не уехала из города. Да, я была рада, но что-то в подробных папиных объяснениях мне не понравилось. Он никогда не объяснял мне своих решений так многословно и отчасти даже извиняясь. Поэтому я сказала: «Да, да, папочка! Конечно!» – но вечером поймала в коридоре камердинера Генриха и спросила:

– У нас что, дом сгорел, что ли?

– С чего вы взяли, барышня? – пожал плечами Генрих. – Если бы, не дай бог, такое несчастье случилось, вы бы первые об этом узнали. Но, слава богу, все хорошо.

– В чем же дело? – спросила я.

– Крышу меняем, барышня, – развел он руками. – Как барин сказал, так оно и есть.

Глава 9

Я обычно не обращала внимания на тех господ, которые приходили к нам в гости, когда мы жили в Штефанбурге. Ведь они приходили не к нам, а к папе. Наше замечательное семейство в зимние месяцы очень редко устраивало приемы. Наверно, потому, что семейство было кургузое – только мы с папой.

Мне казалось, что штефанбургский свет не простил папе развода. Дело не в том, что люди папиного круга были на маминой стороне, считали, что папа был неправ, несправедлив и все такое. Нет, наверное. Просто развод сам по себе считался чем-то неприличным. А если уж развод, то дети, как правило, оставались с матерью. Оскорблённая мать принимала гостей в своем салоне, а бывший муж с тех пор носа не казал в свете. Так, по крайней мере, было в тех случаях, когда разведённая женщина по своей фамилии принадлежала к высшей аристократии. Графиня фон Мерзебург – моя мама – по всем правилам была именно такова. Но, увы, только по правилам. На самом деле у мамы странным образом не было ни семьи, ни дома, куда она могла бы вернуться после развода со своим мужем-негодяем. Конечно, негодяем! Ведь только негодяй мог развестись с умницей, красавицей, аристократкой, ведущей свой род от самой Хатебурги, первой жены Генриха Птицелова, и их сына Танкмара. Но с мамой все было как-то туманно и неясно. Честное слово, я не знала, кто были ее родители, то есть мои бабушка с дедушкой с маминой стороны, а также прадеды и прабабки. Где находилось их поместье – в нашей стране? В Германии? Или, может быть, во Франции? Ничего непонятно. Где, наконец, она жила здесь, в Штефанбурге?

Я слышала мельком странную фразу «она ведет скромную жизнь». Но ведь и мы вели скромную жизнь, по папиным словам. Мы не могли равняться с настоящими магнатами, с князьями и графами, у которых были дворцы в Штефанбурге, а усадьбы роскошные, как Версальский дворец. Что папа имел в виду, когда говорил про ее скромную жизнь? И вообще, как это графиня фон Мерзебург могла вдруг как сквозь землю провалиться, исчезнуть, растаять в тумане, смешаться с толпой?

Это казалось мне особенно обидным.

Честно говоря, я сильнее всего на свете боялась именно этого – смешаться с толпой. Боялась двойным страхом. То есть не только затеряться в большой плотной толпе, но еще сильнее боялась превратиться в обыкновенную девушку с корзинкой или саквояжиком. Вроде тех конторских барышень, которые по утрам идут на службу, цокая одинаковыми каблучками по плиткам Клостерштрассе и Кенигштрассе, выходя из трамваев, конно-железных повозок и из подземелий недавно открытого метрополитена, ручейками растекаясь по банкам и министерствам, исчезая в высоких дубовых дверях с латунными ручками и зеркальными стеклами. А еще раньше из метрополитена и трамваев выскакивали барышни попроще, хотя иногда одетые понаряднее первых – продавщицы, уборщицы, горничные в гостиницах. А совсем-совсем рано – этого я своими глазами не видела, это мне госпожа Антонеску рассказывала – наверное, в половине шестого утра, когда я еще спала, когда мне снилось наша аллея, наша лужайка, когда мне снилось, как я качаюсь на качелях и прыгаю вниз и Грета меня подхватывает двумя руками и кружит, так что у меня сердце занимается, – вот тогда на окраинах Штефанбурга на фабрики шли работницы, грубые, коротконогие, с большими, как лопата, руками, держа под мышкой завёрнутый в полотенце завтрак – кусок хлеба с колбасой и яичко. У них были широкие лица, курносые носы, маленькие глаза, обветренные губы и жилистые шеи.

Я, может быть, в своей жизни видела только одну такую девушку в Штефанбурге, когда мы однажды ехали в гости за город к новым папиным друзьям. Дружбы потом не получилось. Это был единственный наш выезд туда.

Кучер перепутал дорогу, и мы, вместо того чтобы выехать на загородное шоссе, попали на какую-то кошмарную окраину, потому что кучер свернул куда-то не туда и пытался оттуда выбраться, привставал на козлах, держал то левее, то правее, но дорога делалась все хуже, все уже, улицы распадались на переулки, переулки на подворотни. Я смотрела из окна, и мне казалось, что мы попали в паутину или в страшный лабиринт. Домики были низкие и длинные, с множеством дверей. Вывесок на них никаких не было, и дело кончилось тем, что наша карета попала в какую-то вонючую канаву задним колесом. Мы ехали втроем – папа, я и госпожа Антонеску. Кучер попросил нас выйти и стал уговаривать коней поднатужиться и подтянуть. Карета была запряжена парой, но два крепких коня никак не могли выправить, вытащить ее из канавы. Кучер что-то сказал папе, папа достал из кармана кошелек, дал кучеру какую-то бумажку и тот, озираясь, пошел по улицам. Очевидно, искать подмогу. Минут через пять он вернулся. Он вел за собой двух стариков, которые приговаривали «сейчас, сейчас». У одного из них была длинная жердь, и они как-то втроем смогли поддеть колесо и вытащить его из канавы. На спицу колеса намоталась какая-то отвратительная гнилая тряпка.

Всё это время, покуда кучер ходил за подмогой, папа курил, делая вид, что поправляет сбрую лошадям, но на самом деле просто поглаживая разные ремешки и пряжки, а госпожа Антонеску, как обычно, читала маленькую французскую книжечку, которую тут же достала из своей сумочки, – госпожа Антонеску очень здорово умела стоять не двигаясь. Она как-то очень ловко стояла. Изящная и вместе с тем уверенная. Она так могла простоять час, два или три, и совершенно не казалось при этом, что она устает. Когда я была совсем маленькая, я иногда пробовала ноги госпожи Антонеску сквозь юбку. Я ущипнула ее за икру, и госпожа Антонеску улыбнулась и спросила: «Стася, что такое?» Я ответила: «Я думала, что вы мраморная». Я сказала, как ребенок: «мламолная». Госпожа Антонеску засмеялась еще громче и потом долго учила меня искусству вот так «мраморно» стоять – неустанно, элегантно, непринужденно и твердокаменно.

Но ах, я не об этом.

Кучер ушел. Папа отвернулся. Госпожа Антонеску уткнулась в книжку, а я смотрела на девушку, которая смотрела на меня.

Она вышла из-за домика, из-за низкого безобразного домика с немытыми окошками и позеленевшей шиферной крышей, подошла к нам, осмотрела нашу косо стоящую – одно колесо в канаве – карету, папу в визитке и лаковых туфлях с папиросой, госпожу Антонеску в длинном платье и шляпке с цветами и меня. Я была в полудлинном платье для загородного визита. На мне были белые чулочки, вишневые туфельки на низких квадратных каблуках, белая кофточка с плоеным передом, жакет, да, расстёгнутый жакет в народном стиле с вышитыми гладью барашками и пастушками, ридикюль на ремешке, а на голове такая же «народная» шапочка – войлочная с вышивкой и перышком сбоку.

Девушка была ненамного меня старше, а может быть – моя ровесница. Мне было тогда тринадцать, и ей, наверное, тоже около того. Пятнадцать – самое большее. Она была одного со мной роста, но мне казалось, что в два раза тяжелее. И не потому что толстая, а потому, что широкая, костистая, сильная. Широкое лицо, короткий широкий нос, сухие потрескавшиеся губы, жилистая шея, широкие ладони, грязные ногти и толстые кривые ноги в серых нитяных чулках. А на ногах что-то вроде обрезанных мужских сапог. Я заметила, что они ей сильно велики. Она стояла в трех метрах от меня и рассматривала меня в упор, подробно, сверху донизу и снизу доверху, как будто обшаривая глазами каждую петельку и каждую пуговку на моей одежде, каждую ресничку и каждую родинку на моем лице. Меня слегка испугало, что она не выказывала никакого смущения от встречи со знатными и богатыми господами. Она чувствовала себя хозяйкой, как будто бы хозяйкой большого грязного и бедного дома, куда случайно забежала чужая маленькая породистая собачка.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 ... 16 17 18 19 20
На страницу:
20 из 20