Оценить:
 Рейтинг: 0

Расшифрованный Достоевский. «Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы», «Братья Карамазовы»

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Учитель и предтеча Бердяева Владимир Соловьев писал в «Трех речах о Достоевском»: «Достоевский никогда не идеализировал народ и не поклонялся ему как кумиру. Он верил в Россию и предсказывал ей великое будущее, но главным задатком этого будущего была в его глазах именно слабость национального эгоизма и исключительности в русском народе. Две в нем черты были особенно дороги Достоевскому. Во-первых, необыкновенная способность усваивать дух и идеи чужих народов, перевоплощаться в духовную суть всех наций – черта, которая особенно выразилась в поэзии Пушкина. Вторая, еще более важная черта, которую Достоевский указывал в русском народе, – это сознание своей греховности, неспособность возводить свое несовершенство в закон и право и успокаиваться на нем, отсюда требование лучшей жизни, жажда очищения и подвига. Без этого нет истинной деятельности ни для отдельного лица, ни для целого народа. Как бы глубоко ни было падение человека или народа, какою бы скверной ни была наполнена его жизнь, он может из нее выйти и подняться, если хочет, т. е. если признает свою дурную действительность только за дурное, только за факт, которого не должно быть, и не делает из этого дурного факта неизменный закон и принцип, не возводит своего греха в правду. Но если человек или народ не мирится с своей дурной действительностью и осуждает ее как грех, это уж значит, что у него есть какое-нибудь представление, или идея, или хотя бы только предчувствие другой, лучшей жизни, того, что должно быть. Вот почему Достоевский утверждал, что русский народ, несмотря на свой видимый звериный образ, в глубине души своей носит другой образ – образ Христов – и, когда придет время, покажет Его въявь всем народам, и привлечет их к Нему, и вместе с ними исполнит всечеловеческую задачу.

А задача эта, т. е. истинное христианство, есть всечеловеческое не в том только смысле, что оно должно соединить все народы одной верой, а, главное, в том, что оно должно соединить и примирить все человеческие дела в одно всемирное общее дело, без него же и общая вселенская вера была бы только отвлеченной формулой и мертвым догматом. А это воссоединение общечеловеческих дел, по крайней мере самых высших из них, в одной христианской идее Достоевский не только проповедовал, но до известной степени и показывал сам в своей собственной деятельности. Будучи религиозным человеком, он был вместе с тем вполне свободным мыслителем и могучим художником. Эти три стороны, эти три высшие дела не разграничивались у него между собою и не исключали друг друга, а входили нераздельно во всю его деятельность. В своих убеждениях он никогда не отделял истину от добра и красоты, в своем художественном творчестве он никогда не ставил красоту отдельно от добра и истины. И он был прав, потому что эти три живут только своим союзом. Добро, отделенное от истины и красоты, есть только неопределенное чувство, бессильный порыв, истина отвлеченная есть пустое слово, а красота без добра и истины есть кумир. Для Достоевского же это были только три неразлучные вида одной безусловной идеи. Открывшаяся в Христе бесконечность человеческой души, способной вместить в себя всю бесконечность божества, – эта идея есть вместе и величайшее добро, и высочайшая истина, и совершеннейшая красота.

Истина есть добро, мыслимое человеческим умом; красота есть то же добро и та же истина, телесно воплощенная в живой конкретной форме. И полное ее воплощение уже во всем есть конец, и цель, и совершенство, и вот почему Достоевский говорил, что красота спасет мир».

Достоевский отождествлял истину с красотой, но не с красотой вообще, а с красотой Бога. Он же первым в русской литературе открыл красоту, привлекательность зла (в мировой литературе это сделал маркиз де Сад).

Польский писатель и поэт Чеслав Милош в статье «Достоевский и религиозное воображение Запада» утверждал: «Воплощение Бога в человека можно выразить единственно языком символов и мифов. Когда вошло в обыкновение использовать язык, апеллирующий сугубо к очевидности, Воплощение оказалось наиболее непонятным. Более того, образ бесчисленных планет, кружащих в абсолютном ньютоновском пространстве, оказался труден для согласования с верой в особую привилегию, которой Бог наделил Землю. В то время как деисты превращали Бога-Отца в абстракцию, «здраво» интерпретированное христианство делало из Иисуса произносителя воодушевительных проповедей и, в лучшем случае, этический идеал. Поэтому также христианское вероучение искало нового видения для противопоставления его идее человека-бога, призванного стать собственным своим спасителем. В восемнадцатом веке отдельные умы приходят к необычной мысли, не лишенной, быть может, сродства с идеей Адама Кадмона, предвечного, до-космического человека каббалистов. Согласно Сведенборгу, Бог на небе имеет человеческий облик, следовательно, человечество Христа есть совершенное исполнение Божества. «Человеческая божественная форма» и Бог-человек в качестве единого Бога были заимствованы у Сведенборга Блейком. Эти два фундаментальных понятия: Божественного Человечества и Человеческого Божества – по прохождении некоторого времени до того сблизились, что сегодня некоторые исследователи ошибочно интерпретируют Блейка кем-то вроде поэтического Гегеля. Достоевский был, так сказать, лишен Бога-Отца, и единственной его надеждой было полагаться на Иисуса. Противоположность между Человеком-богом и Богом-человеком выразительно обозначена в его произведениях и показательна для его биографии. Принадлежа к кружку петрашевцев, он верил в Человеко-бога, после уверовал в Бого-человека. Однако он так никогда и не смог переступить через противоречие, содержащееся в его высказывании о выборе между Христом и истиной…

Его ересь имела причиной равно любовь к России и опасения за будущее христианства. Если образованные русские сжали несколько столетий западных интеллектуальных перемен до нескольких десятилетий, то подобным же образом они, как кажется, обогнали Запад и устами Достоевского поставили человечество перед дилеммой, которую Запад должен был открыть намного позже. Дилемма эта гласила: либо общественная справедливость ценой террора, лжи и несвободы, либо невыносимая свобода, поскольку требуют ее отсутствующий Бог и невмешивающийся Христос, как в «Легенде о Великом инквизиторе». Достоевский был убежден, что вся западная цивилизация изберет веру в человека как самоспасителя и, таким образом, окончит несвободой. Не называл ли он папу вождем коммунизма? В то же самое время, однако, он наблюдал в России отвержение христианства всей европеизированной интеллигенцией. Припертый к стене, он искал выход из ситуации, которую сам сознавал как безвыходную. Он позволил себя обольстить своей эсхатологической страсти и провозгласил русских мужиков-христиан единственной надеждой человечества. Его ересь, ересь русского Христа, засвидетельствовала, что хоть он и противился другим искушениям ради разрешения своих проблем, но противостоять искушению мессианско-националистическому он оказался не в состоянии».

Строго говоря, еретической была сама мысль о возможности противопоставления Христа и Истины, ибо для христианина два этих понятия сливаются воедино. Достоевский же, обещая в случае возникновения подобной дилеммы остаться с Христом, а не с Истиной, практически загонял себя в нравственный тупик. К счастью, ему не пришлось реализовать собственную максиму о том, что Бог выше Истины, ни в литературе, ни в жизни.

И тут же Милош признает: «Однако ныне мы не можем считать религиозную мысль Достоевского лишь респектабельным памятником. Осовременивают ее грозные последствия антиномии, определившейся между наукой и миром ценностей. Многое из того, что в его времена считалось объективной, научной истиной, приоткрыло свои глубинные метафизические посылки, и наша цивилизация должна встать не перед выбором между верой и разумом, но между двумя комплексами ценностей, выступают они приоткрыто или нет. Возможно, биологи, такие как Жак Монод, заходят слишком далеко, осмеливаясь предполагать, что «анимистическая традиция была записана в генетический код нашего вида». Но даже если забыть о генетике, история двадцатого века способна подтвердить точность уравнения, выведенного в «Легенде о Великом инквизиторе» Достоевского. Прискорбно. Уравнение сводится к следующему: люди могут сколь угодно упорствовать, но все же принуждены выбирать – и не имеют большого выбора».

В XX веке человечество слишком часто оказывалось в ситуации дьявольского выбора между плохим и скверным, чтобы не понять героев Достоевского. В то же время в трудах Федора Михайловича отразились многие черты русского национального характера. Известный поэт и критик русской эмиграции Сергей Маковский незадолго до смерти говорил: «Мы сотворены по образу и подобию героев Достоевского. Нам бы учиться, а мы все в учителя норовим, весь мир хотим переделать», имея в виду отсутствие у русских порядка, ясности и верности данным обещаниям. До сих пор идут споры, зло или благо русский мессианизм, так ярко изображенный Достоевским. Но что интересно: если в своей публицистике писатель вдохновенно проповедовал русскую идею, призванную оздоровить мир, то в прозе героями-мессиями оказывались отнюдь не положительные герои вроде Раскольникова, Свидригайлова, Ставрогина или даже младшего Верховенского. Думаю, что Федора Михайловича до самой кончины мучили сомнения, действительно ли русский народ – народ-мессия и не выступят ли от его имени лжемессии.

Для Достоевского атеизм был абсолютным злом, он и роман под таким названием задумывал. Истинными же христианами и носителями добродетели у него могли быть только люди православные. На самом-то деле жизнь гораздо сложнее, что, кстати сказать, отразилась в романах Достоевского. История знает множество примеров, когда люди, верившие в Бога и считавшие себя христианами или представителями иных конфессий, совершали чудовищные злодеяния. В то же время многие убежденные атеисты не только совершали, например, выдающиеся научные открытия, но и оставили нам образцы гражданского мужества и высокого гуманизма. Что, разумеется, не отвергает того обстоятельства, что среди христиан и других людей, верующих в Бога, были люди весьма достойные, а среди атеистов и агностиков нередко встречались законченные злодеи. Давно замечено, что атеизм – это род веры, пусть и отрицательной. Если верующие верят в то, что Бог есть (хотя в его восприятии различные конфессии весьма сильно различаются между собой), то атеисты верят, что Бога нет, агностики же не верят ни в существование Бога, ни в его отсутствие. И беда наступает не от веры или атеизма как таковых. Беда наступает тогда, когда люди ударяются в человекобожие, воздвигают себе земных кумиров. Страшны не вера или атеизм сами по себе, а те выводы, которые из них делаются. И Достоевский, может быть, помимо своей воли показал это в своих произведениях. Из атеистов безусловным носителем зла из главных героев у него оказывается только Петр Верховенский. Другие же атеисты либо в конечном счете приходят к Богу, как Раскольников, либо мечутся между верой и неверием (что было свойственно в разные периоды жизни самому Достоевскому) и в конце концов погибают (Свидригайлов, Ставрогин). Что же касается наиболее убежденного атеиста в последнем романе писателя, Ивана Карамазова, то этот герой в финале приходит к пагубности даже не атеизма как такового, а тех следствий, которые он из него делал: «Если Бога нет, то все дозволено!» И рука не поднимается зачислить Ивана в настоящие злодеи. Зато истинным злодеем оказывается Великий инквизитор, вроде бы верующий, но вздумавший себя поставить на место Христа. Так что Достоевский боролся в сущности не против атеизма, католицизма и социализма, которые считал главным злом современного мира, а против человекобожия. При этом Достоевский-психолог в романах брал верх над Достоевским-идеологом. Наиболее идеологизированные его герои, вроде Раскольникова, Свидригайлова, Ставрогина, Ивана Карамазова, Великого инквизитора, в то же время – очень психологически убедительные образы, сотканные из душевных противоречий и борений, не укладывающиеся в стереотипы отрицательных или положительных героев.

Бердяев и другие русские религиозные философы вскрыли в романах и образах Достоевского прежде всего именно это сочетание религиозности и психологизма, доказав, что экзальтированная религиозность свойственна у писателя и заведомым атеистам, что религиозный взгляд пронизывает у Достоевского все сугубо жизненные и житейские проблемы, что у него впервые с такой остротой поставлены последние, проклятые, никогда до конца не разрешимые человечеством вопросы.

«Преступление и наказание»

Родион Раскольников: воскрешение великого грешника

Роман «Преступление и наказание» был впервые опубликован в 1866 году в журнале «Русский вестник» и сразу же вызвал живейший интерес публики, так что в следующем году последовало отдельное издание.

17 сентября 1863 года возлюбленная Достоевского А. П. Суслова, находившаяся вместе с ним в Турине, записала в дневнике: «Когда мы обедали, смотря на девочку, которая брала уроки, сказал: «Ну вот, представь себе, такая девочка с стариком, и вдруг какой-нибудь Наполеон говорит: «Истребить весь город». Всегда так было на свете». Здесь уже присутствует идея нового Наполеона, готового на убийство ради утверждения своего права убивать, т. е. быть великой личностью, а не «тварью дрожащей».

8 июня 1865 года перед отъездом за границу Достоевский предложил А.А. Краевскому – редактору журнала «Отечественные записки» и газеты «Голос» – роман «Пьяненькие», который «будет связан с теперешним вопросом о пьянстве. Разбирается не только вопрос, но представляются и все его разветвления, преимущественно картины семейств, воспитание детей в этой обстановке и проч. Листов будет не менее двадцати, но может быть и более». Оттуда в «Преступление и наказание» вошли образ «пьяненького» чиновника Мармеладова, трагические картины жизни его семьи и описание участи его детей.

Проблема пьянства на Руси волновала Достоевского на всем протяжении его творческого пути. Мягкий и несчастный Снегирев произносит: «…в России пьяные люди у нас и самые добрые. Самые добрые люди у нас и самые пьяные. Добрыми становятся люди в ненормальном состоянии. Каков же нормальный человек? Злой. Пьют добрые, но плохо поступают тоже добрые. Добрые забыты обществом, жизнью правят злые. Если в обществе процветает пьянство, то это означает, что в нем не ценятся лучшие человеческие качества».

В «Дневнике писателя» автор обращает внимание на пьянство фабричных после отмены крепостного права: «Народ закутил и запил – сначала с радости, а потом по привычке». Достоевский показывает, что и при «переломе огромном и необыкновенном» не все проблемы решаются сами собою. И после «перелома» необходима правильная ориентация людей. Многое тут зависит от государства. Однако государство фактически поощряет пьянство и рост числа кабаков: «Чуть не половину теперешнего бюджета нашего оплачивает водка, т. е. по-теперешнему народное пьянство и народный разврат – стало быть, вся народная будущность. Мы, так сказать, будущностью нашей платим за наш величавый бюджет европейской державы. Мы подсекаем дерево в самом корне, чтобы достать поскорее плод».

Достоевский показывает, что это происходит от неумения вести хозяйство страны. Случись чудо, – люди все разом перестанут пить, – государству пришлось бы выбирать: либо заставить их пить силой, либо – финансовый крах. По Достоевскому причина пьянства социальна. Если государство отказывается заботиться о будущем народа, о нем будет думать художник: «Пьянство. Пусть ему те радуются, которые говорят: чем хуже, тем лучше. Таких теперь много. Мы же не можем без горя видеть отравленными корни народной силы». Эта запись была сделана Достоевским в черновиках, а по существу эта мысль изложена в «Дневнике писателя»: «Ведь иссякает народная сила, глохнет источник будущих богатств, бледнеет ум и развитие, – и что вынесут в уме и в сердце своем современные дети народа, взросшие в скверне отцов своих».

Исследователи давно уже пришли к выводу, что семейство Мармеладовых во многом списано Достоевским с семейства его первой жены М.Д. Исаевой, в которой обыкновенно видят прототип Катерины Ивановны Мармеладовой. Но, похоже, Мария Дмитриевна послужила прототипом не только этой героини в «Преступлении и наказании».

Для прояснения этого вопроса обратимся к истории знакомства и любви Достоевского и М.Д. Исаевой. Они познакомились в Семипалатинске, куда Достоевский был направлен после освобождения из каторжной тюрьмы в Омске. 2 марта 1854 года он был зачислен рядовым в местный 7-й саперный линейный батальон.

Прототипом Мармеладова послужил муж первой жены Достоевского. Сам Достоевский характеризовал время каторги как «страдание невыразимое, бесконечное». Через несколько недель после переезда в Семипалатинск он сообщал брату Михаилу: «Покамест я занимаюсь службой и припоминаю старое. Здоровье мое довольно хорошо, и в эти два месяца много поправилось». Достоевский физически окреп, нервные припадки стали редкими.

Начальник Достоевского, подполковник Беликов, читать не любил, предпочитая слушать. Вот Достоевский и занимался у него «чтением вслух» книг и газет. Благодаря Беликову началось знакомство Достоевского с семипалатинским обществом. Позднее ему разрешено было снять комнату «с пансионом». Хозяйка квартиры открыто торговала молодостью и красотой двоих своих дочерей 20 и 16 лет.

Достоевскому, по его словам, пришлось испытать среди каторжан «все мщение и преследование, которыми они (каторжане) живут и дышат к дворянскому сословию». «Но вечное сосредоточение в самом себе, – писал он брату 22 февраля 1854 года, – куда я убегал от горькой действительности, принесло свои плоды». Достоевский пришел к вере в Бога. Барон А. Е. Врангель взял его там под свое покровительство, во многом облегчив его положение.

Супруги Исаевы приехали из Астрахани в Петропавловск в 1851 году, где Александр Иванович получил место чиновника особых поручений при начальнике Сибирского таможенного округа. Но уже на следующий год семья Исаевых обустраивается в Семипалатинске. На момент знакомства с Ф.М. Достоевским Исаев лишился места по конфликту с начальством из-за участившихся запоев. При этом он, по словам Достоевского, был «натура сильно развитая, добрейшая. Он был образован, понимал все».

Сама Мария Дмитриевна происходила из довольно обеспеченной семьи потомков французских эмигрантов, ее отец Д.С. Констант был директором Астраханского карантинного дома. Мария родилась в Таганроге в 1824 году, получила хорошее домашнее воспитание, училась в женском пансионе, а затем в Астраханском институте благородных девиц, где особенно отличилась на выпускных экзаменах по классу музыки и французскому языку. В 1846 году она вышла замуж за чиновника особых поручений при Астраханском комитете по перевозке казенного провианта А.И. Исаева, выходца из потомственных дворян Олонецкой губернии. В следующем году у них родился сын Паша.

Ко времени знакомства с Достоевским муж Исаевой уже несколько месяцев был без работы и сильно пил. Состояния Исаевы не имели, а кое-какие сбережения таяли, и нужда стучала в дверь их дома.

Почти все свободное время писатель проводил у Исаевых. В Марии Дмитриевне его привлекала необычайная впечатлительность, резкие порывистые движения, манера говорить. Достоевский писал брату о своей возлюбленной: «Эта дама еще молодая, 28 лет, хорошенькая, очень образованная, очень умная, добра, мила, грациозна, с превосходным, великодушным сердцем… Характер ее, впрочем, был веселый и резвый. Я почти не выходил из их дома. Что за счастливые вечера проводил я в ее обществе! Я редко встречал такую женщину».

Барон Александр Егорович Врангель, друг Достоевского, занимавший в Семипалатинске должность стряпчего по уголовным и гражданским делам, т. е. прокурора, в своих мемуарах наиболее полно описал, как развивался роман Марии Дмитриевны и Федора Михайловича. Он вспоминал: «Особенно часто он (Достоевский. – Б. С.) навещал семью Исаевых. Сидел у них по вечерам и согласился давать уроки их единственному ребенку – Паше, шустрому мальчику восьми-девяти лет. Мария Дмитриевна Исаева была, если не ошибаюсь, дочь директора гимназии в Астрахани и вышла там замуж за учителя Исаева. Как он попал в Сибирь – не помню. Исаев был больной, чахоточный и сильно пил. Человек он был тихий и смирный. Марии Дмитриевне было лет за тридцать; довольно красивая блондинка среднего роста, очень худощавая, натура страстная и экзальтированная. Уже тогда зловещий румянец играл на ее бледном лице, и несколько лет спустя чахотка унесла ее в могилу. Она была начитанна, довольно образованна, любознательна, добра и необыкновенно жива и впечатлительна. В Федоре Михайловиче она приняла горячее участие, приласкала его, не думаю, чтобы глубоко оценила его, скорее пожалела несчастного, забитого судьбою человека. Возможно, что даже привязалась к нему, но влюблена в него ничуть не была. Она знала, что у него падучая болезнь, что у него нужда в средствах крайняя, да и человек он «без будущности», говорила она. Федор же Михайлович чувство жалости и сострадания принял за взаимную любовь и влюбился в нее со всем пылом молодости. Достоевский пропадал у Исаевых по целым дням…

Однажды Федор Михайлович является домой хмурый, расстроенный и объявляет мне с отчаянием, что Исаев переводится в Кузнецк, верст за 500 от Семипалатинска. «И ведь она согласна, не противоречит, вот что возмутительно!» – горько твердил он.

Действительно, вскоре состоялся перевод Исаева в Кузнецк. Отчаяние Достоевского было беспредельно; он ходил как помешанный при мысли о разлуке с Марией Дмитриевной; ему казалось, что все для него в жизни пропало. А тут у Исаевых оказались долги, пришлось все распродать – и двинуться в путь все же было не на что. Выручил их я, и собрались они наконец в путь-дорогу…

Сцену разлуки я никогда не забуду. Достоевский рыдал навзрыд, как ребенок. Много лет спустя он напоминает мне об этом в своем письме от 31 марта 1865 года. Да! памятный это был день.

Мы поехали с Федором Михайловичем провожать Исаевых, выехали поздно вечером, чудною майскою ночью; я взял Достоевского в свою линейку. Исаевы поместились в открытую перекладную телегу – купить кибитку у них не было средств. Перед отъездом они заехали ко мне, на дорожку мы выпили шампанского. Желая доставить Достоевскому возможность на прощание поворковать с Марией Дмитриевной, я еще у себя здорово накатал шампанским ее муженька. Дорогою, по сибирскому обычаю, повторил; тут уж он был в полном моем распоряжении; немедленно я его забрал в свой экипаж, где он скоро и заснул как убитый. Федор Михайлович пересел к Марии Дмитриевне. Дорога была как укатанная, вокруг густой сосновый бор, мягкий лунный свет, воздух был какой-то сладкий и томный. Ехали, ехали… Но пришла пора и расстаться. Обнялись мои голубки, оба утирали глаза, а я перетаскивал пьяного, сонного Исаева и усаживал его в повозку; он немедленно же захрапел, по-видимому, не сознавая ни времени, ни места. Паша тоже спал. Дернули лошади, тронулся экипаж, поднялись клубы дорожной пыли, вот уже еле виднеется повозка и ее седоки, затихает почтовый колокольчик… а Достоевский все стоит как вкопанный, безмолвный, склонив голову, слезы катятся по щекам. Я подошел, взял его руку – он как бы очнулся после долгого сна и, не говоря ни слова, сел со мною в экипаж. Мы вернулись к себе на рассвете. Достоевский не прилег – все шагал и шагал по комнате и что-то говорил сам с собою. Измученный душевной тревогой и бессонной ночью, он отправился в близлежащий лагерь на учение. Вернувшись, лежал весь день, не ел, не пил и только нервно курил одну трубку за другой…

Время взяло свое, и это болезненное отчаяние начало улегаться. С Кузнецком началась усиленная переписка, которая, однако, не всегда радовала Федора Михайловича. Он чуял что-то недоброе. К тому же в письмах были вечные жалобы на лишения, на свою болезнь, на неизлечимую болезнь мужа, на безотрадное будущее – все это не могло не угнетать Федора Михайловича. Он еще более похудел, стал мрачен, раздражителен, бродил как тень. Он даже бросил свои «Записки из Мертвого дома», над которыми работал так недавно с таким увлечением. Любимое времяпрепровождение было, когда мы в теплые вечера растягивались на траве и, лежа на спине, глядели на мириады звезд, мерцавших из синей глубины неба. Эти минуты успокаивали его. Созерцание величия Творца, всеведомой, всемогущей Божеской силы наводило на нас какое-то умиление, сознание нашего ничтожества, как-то смиряло наш дух. О религии с Достоевским мы мало беседовали. Он был скорее набожен, но в церковь ходил редко и попов, особенно сибирских, не любил. Говорил о Христе с восторгом…

Конечно, нужда материальная изводила его, а тут еще из Кузнецка шли безотрадные вести, одна тревожнее другой. М. Д. Исаева, уехав в глушь с мужем, пьяным и вечно больным, томилась и скучала. Все письма ее были переполнены жалобами на свое полное одиночество, на страшную потребность обменяться живым словом, отвести душу. В последующих письмах все чаще и чаще ею стало упоминаться имя нового знакомого в Кузнецке, товарища мужа Марии Дмитриевны, симпатичного молодого учителя. С каждым письмом отзывы о нем становились все восторженнее и восторженнее, восхвалялась его доброта, его привязанность и его высокая душа. Достоевский терзался ревностью; жутко было смотреть на его мрачное настроение, отражавшееся на его здоровье.

Мне страшно стало жаль его, и я решился устроить ему свидание с Марией Дмитриевной на полпути между Кузнецком и Семипалатинском в Змиеве, куда еще недавно нас так радушно зазывал горный генерал Гернгросс.

Очень я рассчитывал также, что эта встреча и объяснение положат конец несчастному роману Достоевского. Но вот в чем была задача: как довезти Федора Михайловича туда, за 160 верст от Семипалатинска, так, чтобы эта поездка осталась тайной. Как я уже говорил выше, начальство таких дальних поездок не разрешало. Губернатор и батальонный командир Федора Михайловича наотрез уж два раза отказали отпустить его со мною в Змиев. Ну, думаю, была не была. Открыл мой план Достоевскому. Он радостно ухватился за него; совсем ожил мой Федор Михайлович, больно уж влюблен был бедняга. Немедля я написал в Кузнецк Марии Дмитриевне, убеждая ее непременно приехать к назначенному дню в Змиев. В городе же распустил слух, что после припадка Федор Михайлович так слаб, что лежит. Дал знать и батальонному командиру Достоевского; говорю: «болен бедняга, лежит, и лечит его военный врач Lamotte». A Lamotte, конечно, за нас, друг наш был, чудной, благородной души человек, поляк, студент бывшего Виленского университета, выслан был сюда на службу из-за политического какого-то дела. Прислуге моей было приказано всем говорить, что Достоевский болен и лежит у нас. Закрыли ставни, чтобы как будто не потревожить больного. Велено никого не принимать. На счастье наше все высшее начальство, начиная с военного губернатора, только что выехало в степи…

Еще в половине августа, находясь по делам службы в Бийске, я неожиданно получил очень возбужденное письмо от Достоевского. Он извещал меня о смерти Исаева. Все письмо дышит самой трогательной заботливостью о Марии Дмитриевне…

Привязанность Достоевского к Исаевой всегда была велика, но теперь, когда она осталась одинока, Федор Михайлович считает прямо целью своей жизни попечение о ней и ее сироте Паше. Надо знать, что ему хорошо было известно в то время, что Марии Дмитриевне нравится в Кузнецке молодой учитель Вергунов, товарищ ее покойного мужа, личность, как говорили, совершенно бесцветная. Я его не знал и никогда не видал. Не чуждо, конечно, было Достоевскому и чувство ревности, а потому тем более нельзя не преклоняться перед благородством его души: забывая о себе, он отдавал себя всецело заботам о счастии и спокойствии Исаевой.

А как тягостно было его состояние духа, удрученное желанием устроить Марию Дмитриевну, видно из его писем; например, вот несколько строк из письма Достоевского к Майкову от 18 января 1856 года:

«Я не мог писать. Одно обстоятельство, один случай, долго медливший в моей жизни и наконец посетивший меня, увлек и поглотил меня совершенно. Я был счастлив, я не мог работать. Потом грусть и горе посетили меня».

Какая высокая душа, незлобивая, чуждая всякой зависти была у Федора Михайловича, судите сами, читая его заботливые хлопоты о своем сопернике – учителе В<ергунове>. В одном письме ко мне, о котором упоминает Орест Миллер в своем сборнике и которое затеряно, Достоевский пишет: «на коленях» готов за него (за учителя В<ергунова>) просить. Теперь он мне дороже брата родного, не грешно просить, он того стоит… Ради Бога, сделайте хоть что-нибудь – подумайте, и будьте мне братом родным». Много ли найдется таких самоотверженных натур, забывающих себя для счастья другого.

Но вот 21 декабря 1856 года судьба наконец улыбнулась Федору Михайловичу. В письме от 21 декабря 1856 года Достоевский пишет мне: «Если не помешает одно обстоятельство, то я до масленицы женюсь, – Вы знаете на ком. Она же любит меня до сих пор… Она сама мне сказала: «Да». То, что я писал Вам об ней летом, слишком мало имело влияния на ее привязанность ко мне. Она меня любит. Это я знаю наверно. Я знал это и тогда, когда писал Вам летом письмо мое. Она скоро разуверилась в своей новой привязанности… Еще летом по письмам ее я знал это. Мне было все открыто. Она никогда не имела тайн от меня. О, если б Вы знали, что такое эта женщина!»

Так благополучно, наконец, завершился роман Достоевского, который захватил его всего, стоил ему бессонных ночей, тревоги, здоровья и денег, но… едва ли дал ему настоящее счастье».

П.П. Семенов-Тяньшанский, знавший Достоевского еще по кружку петрашевцев, навестил его в Семипалатинске. Он вспоминал: «Тут только для меня окончательно выяснилось все его нравственное и материальное положение. Несмотря на относительную свободу, которой он уже пользовался, положение было бы все же безотрадным, если бы не светлый луч, который судьба послала ему в его сердечных отношениях к Марье Дмитриевне Исаевой, в доме и обществе которой он находил себе ежедневное прибежище и самое теплое участие.

Молодая еще женщина (ей не было и тридцати лет), Исаева была женой человека достаточно образованного, имевшего хорошее служебное положение в Семипалатинске и скоро, по водворении Ф.М. Достоевского, ставшего к нему в приятельские отношения и гостеприимно принимавшего его в своем доме. Молодая жена Исаева, на которой он женился еще во время своей службы в Астрахани, была астраханская уроженка, окончившая свой курс учения с успехом в Астраханской женской гимназии, вследствие чего она оказалась самой образованной и интеллигентной из дам семипалатинского общества. Но независимо от того, как отзывался о ней Ф.М. Достоевский, она была «хороший человек» в самом высоком значении этого слова. Сошлись они очень скоро. В своем браке она была несчастлива. Муж ее был недурной человек, но неисправимый алкоголик, с самыми грубыми инстинктами и проявлениями во время своей невменяемости. Поднять его нравственное состояние ей не удалось, и только заботы о своем ребенке, которого она должна была ежедневно охранять от невменяемости отца, поддерживали ее. И вдруг явился на ее горизонте человек с такими высокими качествами души и с такими тонкими чувствами, как Ф.М. Достоевский. Понятно, как скоро они поняли друг друга и сошлись, какое теплое участие она приняла в нем и какую отраду, какую новую жизнь, какой духовный подъем она нашла в ежедневных с ним беседах и каким и она в свою очередь служила для него ресурсом во время его безотрадного пребывания в не представлявшем никаких духовных интересов городе Семипалатинске.

Во время моего первого проезда через Семипалатинск в августе 1856 года Исаевой уже там не было, и я познакомился с ней только из рассказов Достоевского. Она переехала на жительство в Кузнецк (Томской губернии), куда перевели ее мужа за непригодность к исполнению служебных обязанностей в Семипалатинске. Между нею и Ф.М. Достоевским завязалась живая переписка, очень поддерживавшая настроение обоих. Но во время моего проезда через Семипалатинск осенью обстоятельства и отношения обоих сильно изменились. Исаева овдовела, и хотя не в состоянии была вернуться в Семипалатинск, но Ф.М. Достоевский задумал о вступлении с ней в брак. Главным препятствием к тому была полная материальная необеспеченность их обоих, близкая к нищете…

В январе 1857 года я был обрадован приездом ко мне Ф.М. Достоевского. Списавшись заранее с той, которая окончательно решилась соединить навсегда свою судьбу с его судьбой, он ехал в Кузнецк с тем, чтобы устроить там свою свадьбу до наступления Великого поста. Достоевский пробыл у меня недели две в необходимых приготовлениях к своей свадьбе. По нескольку часов в день мы проводили в интересных разговорах и в чтении, глава за главой, его в то время еще не оконченных «Записок из Мертвого дома», дополняемых устными рассказами.

Понятно, какое сильное, потрясающее впечатление производило на меня это чтение и как я живо переносился в ужасные условия жизни страдальца, вышедшего более чем когда-либо с чистой душой и просветленным умом из тяжелой борьбы, в которой «тяжкий млат, дробя стекло, кует булат». Конечно, никакой писатель такого масштаба никогда не был поставлен в более благоприятные условия для наблюдения и психологического анализа над самыми разнообразными по своему характеру людьми, с которыми ему привелось жить так долго одной жизнью. Можно сказать, что пребывание в «Мертвом доме» сделало из талантливого Достоевского великого писателя-психолога.

Но не легко достался ему этот способ развития своих природных дарований. Болезненность осталась у него на всю жизнь. Тяжело было видеть его в припадках падучей болезни, повторявшихся в то время не только периодически, но даже довольно часто. Да и материальное положение его было самое тяжелое, и, вступая в семейную жизнь, он должен был готовиться на всякие лишения и, можно сказать, на тяжелую борьбу за существование».

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6