Оценить:
 Рейтинг: 0

Дом на Старой площади

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 2 3 4 5
На страницу:
5 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Поэтому социология и показывает, что респонденты в невероятных для умственно полноценной нации масштабах поддерживают войну, допускают ее возможность. Потому что это не пот, кровь, трупы и оторванные конечности, а прогулка на свежем воздухе в красивой такой форме, да еще и с флагами. По главной улице с оркестром.

Самый страшный результат крымской кампании, конфликта на юго-востоке Украины, сирийской кампании – реабилитация в массовом сознании войны.

Как-то на детской площадке один папа сказал своему сыну: «Ты покатай девочку на велосипеде, но без патриотизма». Он хотел сказать – «фанатизма». Но оговорился. Это была оговорка не по Фрейду, а по российскому телевизору. Такой «патриотизм», который ведет к войне, и есть фанатизм. А фанатизм и агрессия – это одичание человека, который в основе своей нормален. Одичание, которое является одним из основных вопросов философии (не марксистской) и называется банальностью зла.

…Иво и Ахмед хоронят Нико – прямо рядом с могилой сына старика. Ровно потому, что здесь могила сына, Иво и остался в Абхазии. Рядом с эстонцем, воевавшим за абхазов, то есть вроде бы за свою землю, теперь похоронен грузин. «А меня ты похоронил бы здесь же?» – спрашивает Ахмед. «Да, только чуть подальше», – улыбается Иво.

А урожай мандаринов в фильме Зазы Урушадзе так и пропал. Из-за войны.

Ходили страшные слухи о расправах над коммунистами и комсомольцами в райцентре. Я с дедушкой ходил пешком в райцентр Чернаву к родственникам и своими глазами видел жертву расправы над комсомольцем. Был жуткий мороз. Труп повешенного был снят с виселицы и поставлен у комендатуры с доской на шее, на которой было крупно написано «Он выступал против Великой Германии».

В Чернаве я впервые попал под бомбежку. Днем налетел наш советский самолет. Вокруг него были видны белые барашки зенитных разрывов. Самолет бросил бомбы. Впечатление было такое, что раскалывается небо, ужасный вой, а затем земля покачнулась и поднялся земляной фонтан. Я радовался и шептал: «Бей гадов!», но, к сожалению, пилот промахнулся, бомбы упали на краю села и не задели фашистов. Мы с дедом вернулись домой подавленные.

Через день началась канонада. Разрывы и гул приближались.

Стояла полная луна, в ее ярком свете по главной улице села двигались немецкие бронемашины, грузовики с солдатами, бесконечные обозы. Это было величественное зрелище. А наутро мы, ребята, с криками «Наши, наши!» бросились встречать первых красноармейцев.

Оказалось, что наше село освободило подразделение капитана артиллерии Александра Чапаева – сына легендарного Чапая. Вот какая связь времен. Наше освобождение было частичкой декабрьской операции по разгрому немцев под Москвой. Но до победы оставался еще очень долгий путь.

Чапаевцы пришли вовремя и в нашем личном плане. Выяснилось, что немцы с помощью предателей в сельсовете составили список лиц, которые должны были быть арестованы буквально накануне их отступления. В списке были коммунистка Колесникова Евдокия и ее сын. И тут я вспомнил, что незадолго до этого какая-то соседка настырно выпытывала у моей бабушки – не еврейка ли ее невестка, то есть моя мать. Конечно, добровольных помощников у немцев хватало.

Евдокия Дмитриевна, судя по фотографиям, в молодости была весьма миловидна, темные волосы вились, как на картинках художников ар-деко, именно поэтому, возможно, соседка подозревала ее в «нечистом» происхождении. Я плохо ее знал, потому что она жила в семье сестры отца, с нами жила мамина мама – Любовь Герасимовна, по паспорту Либа Гершеновна, в замужестве Трауб, в девичестве – Кац-Каган, уроженка Даугавпилса, мать троих детей, один из которых погиб на войне, другая умерла в двухлетнем возрасте, муж – скончался в заключении в Коми АССР вскоре после войны. Очень тяжелая судьба: на фотографиях, где ей лет 45, она уже почти полностью седая, со взглядом измученного человека, которого ежедневно точит изнутри боль. Ее самая младшая сестра, тетя Геня, Генриетта Герасимовна, была моим любимым человеком, и тоже с чудовищной судьбой – маленькие дети умерли от последствий пережитой блокады Ленинграда, муж-инженер погиб, когда бомба попала в Ленинградский вагоностроительный завод имени Егорова. В 1970-е она долго и мучительно умирала от рака.

Баба Дуня, которую едва не приняли за еврейку, иногда приезжала к нам на казенную «цековскую» дачу в Нагорном, недалеко от базы сборных СССР по разным видам спорта в Новогорске, и самоотверженно пыталась привести в порядок огород.

Обе бабушки ушли из жизни в конце 1970-х. И если Любовь Герасимовна умерла почти в буквальном смысле на моих глазах, и кроме отчаяния мамы я помню и саму смерть, то в случае Евдокии Дмитриевны я помню только отчаяние отца, который возвращался из больницы убитый горем. Он был совестливым и любящим сыном.

Что же до энтузиазма добровольных помощников в окончательном решении еврейского вопроса и вообще в сдаче победителям врагов, то всегда поражает скорость, с которой, как инфекция дурной болезни, распространяются бациллы доносительства и конформизма. И ведь речь идет не о принудительных, а о добровольных действиях.

Отец в то время был на Ленинградском фронте в составе 43-й гвардейской латышской дивизии, которая обороняла город Ленина все дни блокады, а затем освобождала Прибалтику. Письма с фронта я носил в кармане за пазухой и неоднократно перечитывал. Как я гордился своим отцом-гвардейцем!

Да, лежит в архиве дедовский орден Красной Звезды – густо-черешневого цвета, с отливом, как будто сделанный из красивой, съедобной застывшей массы. И серебряный портсигар c двумя пожелтевшими, как старая книга, папиросами «Герцеговина флор»: «Гвардии капитану юстиции Колесникову Ивану Ивановичу (он был председателем трибунала дивизии, а после демобилизации – членом Мособлсуда, затем – его же запредом. – А. К.) от СНК Латвии и ЦК КП(б) Латвии в 26-ю годовщину Октябрьской Социалистической революции». Значит, вручали в ноябре 1943-го.

43-я дивизия была наследницей 201-й стрелковой латышской. Помимо латышей, русских и поляков, там было много евреев – от 6 до 7 тысяч. Что естественно для латышских воинских подразделений – куда еще было деваться евреям из Латвии, где они массово уничтожались, в том числе добровольными помощниками немцев. В некоторых подразделениях занятия с бойцами проводились на идише – солдаты не знали русского языка. При дивизии был Государственный художественный ансамбль Латвийской ССР, где скрипачом служил Йозеф Юнгман, муж еврейской тетки моего хорошего знакомого Рене Нюберга, бывшего посла Финляндии в России, который написал первоклассную книгу о судьбах финских и латышских евреев – из них происходила его мать. Сам Нюберг вырос, по его собственному определению, в «старошведской среде», чем очень гордился…

В общем, мало того что Иван Иванович бок о бок с латышскими евреями сражался с фашистами и 13 октября 1944 года был среди освободителей Риги – его невесткой спустя пять лет после войны станет моя мама, еврейка, родители которой были выходцами из Латвии. Ее дед по отцовской линии до революции занимался традиционным для латышских евреев лесным бизнесом. Сказано же у Довлатова: «Еврей, он сосну любит…»

И надо же было потом такому случиться, что в ЦК отец курировал северо-западный регион, то есть Прибалтику. Отпуска интеллигенции – хоть богемной, хоть академической, хоть номенклатурной, хоть разночинской – естественным образом проходили на Рижском взморье. В 1973-м в том месте, где мы отдыхали, круг курортного общения, даже на моей детской памяти, выглядел примерно так: Аркадий Райкин, композитор Марк Фрадкин, чемпион мира по стоклеточным шашкам Исер Куперман, экономист Павел Бунич. В санаторий «Янтарный берег» к отцу однажды приезжал какой-то крупный латвийский функционер, сослуживец деда. Запомнился мне его приезд только потому, что, посмотрев на меня, он произнес загадочную фразу, которую по малолетству я не очень мог расшифровать: «Ух, в эти глаза будут девки заглядываться…»

Я всегда болел в хоккее за рижское «Динамо», а любимым хоккеистом был и остается Хельмут Балдерис. Хотя… Вильнюс я ставил выше Риги, Куршскую косу – выше Юрмалы, а эстонское побережье и эстонские острова – выше всего, вместе взятого. Но это уже другая история.

Скоро мы с мамой стали собираться в Москву. Подвернулась оказия – в столицу отправлялся обоз с продовольствием. Мы договорились со знакомыми возчиками и через день после Нового, 1942 года пошли пешком в Москву за 250 километров, держась за обледенелые сани. Через неделю хода я всё же простудился. Меня положили на воз и во время остановок отогревали на горячей печке. Плюс молоко с медом. Через пару дней я опять бодро топал по укатанной дороге под голубым морозным небосводом. Вся дорога представляла ужасное зрелище. Отступающая немецкая армия бросила свою хваленую технику – артиллерию, танки, бронетранспортеры. Поля были усеяны замороженными трупами в разнообразных позах. Большинство деревень по пути было сожжено, разрушено.

Уцелевшие жители рассказывали нам жуткие подробности зверств оккупантов. Как людей загоняли в церкви, сараи, заколачивали их и поджигали.

За две недели добрались мы до станции Михнево – знаменитого грибного места, куда осенью москвичи ехали толпами, по 2–3 человека на каждый гриб… На станции купили билеты до Коломенского. На Москву билеты не продавались, въезд был строго по пропускам. Но от Коломенского до Москвы ходили трамваи, и мы с мамой через час с замиранием сердца оказались у Курского вокзала и пошли разыскивать место службы отца до ухода на фронт. С первых дней войны он служил в военном трибунале Курской железной дороги: железнодорожники сразу были переведены на военное положение. Трибунал размещался на улице Чкалова, бывшие сослуживцы отца нас радушно встретили, разместили в зале судебных заседаний, напоили чаем…

И тут я с ужасом понял, что совершил большую глупость. Отвечал на вопросы простодушно и подробно рассказал об оккупации. И самое главное – о немецкой листовке, которая начиналась странными словами: «Сталин предал вас и вашу Родину». Зачем-то показал и припрятанные немецкие погоны, чем очень заинтересовался человек с сердитым лицом. Один из друзей отца, пожилой военюрист, отвел меня в сторону и страшным шепотом приказал мне держать язык за зубами, если я дорожу жизнью отца. Я сразу всё понял и замолчал, в душе проклиная себя. Сердитый мужчина попросил отдать ему листовку, но тут у меня хватило ума сказать, что по дороге я ее потерял или употребил по другому назначению. Кажется, пронесло.

Снова в самом неожиданном месте и по пустяковому обстоятельству тучи сгустились над Иваном Ивановичем. Причем исключительно в силу подросткового хвастовства – папе было тогда 13 лет. Сын за отца не отвечает, зато отец мог ответить за сына. Органам было всё равно – война, не война, на фронте человек, не на фронте. Могли забрать и по возвращении – орденоносца…

Заголовок же листовки говорит о внимании фашистской пропаганды к важной детали – использованию и пробуждению ненависти к Сталину, что для многих, в частности, становилось мотивацией для службы во власовской армии.

Вопрос: как папа мог быть столь горячим приверженцем этого строя и этого руководства, причем без тени цинизма и приспособленчества, когда к 13 годам понимал, что его отца уже дважды чудом не посадили. Простое и логичное объяснение – это восприятие всего происходящего как нормального, неотменяемого и безальтернативного, заслуживающего лишь адаптации. Ну и улучшения, понятное дело. Других предлагаемых обстоятельств не было, нет и не будет. Спустя девять лет отец совершит по внешним признакам безрассудный поступок – женится на еврейке, дочери «врага народа». То есть сделает это в самом начале своей карьеры, до смерти Сталина, в разгар борьбы с космополитами, сопровождавшейся усиливавшимися посадками, до всяких намеков на оттепель. Значит, и этот политический фон воспринимался им как норма, и, по крайней мере по его мнению, совершенно не должен был мешать женитьбе на любимой, еще со школьных времен, девушке.

И дальше – тоже симптоматичный эпизод.

Нам выдали ордер на квартиру, то есть на комнату, которую отец получил в первые дни войны. Комнаты этой мы еще не видели и сразу поехали в центр, на улицу Горького. Комната оказалась на шестом этаже большого серого дома по Дегтярному переулку (д. 5, кв. 7). Дверь была опечатана сургучными печатями. Домуправ открыл нам дверь, вручил квитанцию, и мы оказались в роскошной, по нашим понятиям, своей комнате, заставленной чужой мебелью, где был огромный шкаф с рядами книг в золоченых переплетах.

Домуправ пояснил, что мы несем ответственность за сохранность этой комнаты, в которой проживал «враг народа», заставил маму дать соответствующую подписку, и мы, наконец, очутились у себя «дома».

Этот дом, куда вселялись папа с бабушкой, существует до сих пор – почти угловой с Тверской улицей, рядом с аркой. Существует, несмотря на то что вокруг уже всё посносили к чертовой матери, перестроили бывшую гостиницу «Минск», а напротив поставили матово-серую коробку бизнес-центра. Остался и другой угловой дом с Тверской, прямо напротив гостиницы «Марриотт Тверская», в Старопименовском переулке, – дом, где жила мама, в то время, правда, уже находившаяся в эвакуации в городе Семенове Горьковской области. От пятого дома в Дегтярном через проходной двор к маминому дому можно пройти максимум за одну минуту. Мама жила в комнате, которую, по семейному преданию, мечтал занять сосед, написавший донос на деда, Давида Соломоновича, что, впрочем, в следственном деле, хранящемся в Госархиве, не зафиксировано. Комнату оттяпать ему не удалось, зато дедушка в 1938-м сел всерьез и надолго, и пробыл в лагере до самой своей кончины в 1946-м. Родители утверждали, что о доносе в середине 1960-х узнал именно папа, уже работавший в то время в Комитете партгосконтроля. Как узнал – надо было спрашивать раньше, когда мама и отец были живы. Во всяком случае, с человеком, который предположительно донес на деда, семья прожила три десятилетия – под одной крышей, деля с ним кухню и туалет.

Проходной двор из Дегтярного в Старопименовский выводил пешехода к школе, бывшей гимназии Креймана (до 1937 года – 25-я образцовая, затем – 175-я), где, вероятно, и познакомились мама и папа – еще до введения в 1943 году раздельного обучения мальчиков и девочек (школа стала женской и пребывала в этом статусе до 1954-го). Ее же заканчивал мамин брат Эдя Трауб, кажется, в 1941-м – незадолго до того, как ушел на войну и погиб. А потом, спустя годы, там много кто еще учился. Например, мой брат – до нашего переезда на Ленинский проспект, и мой друг Денис Драгунский, живший сравнительно недалеко, в знаменитом «утесовском» кирпичном доме на углу Садовой и Каретного Ряда.

В квартире проживали еще две семьи, они быстро ввели нас в «курс дела», посоветовав сразу же добыть печку, так как в комнате стояла страшная холодина. Через 2–3 дня прямо посередине роскошного паркетного пола умелец соорудил кирпичную печь и протянул двухколенную железную трубу в форточку.

Пришлось поискать во дворе какие-нибудь доски, ветки на топливо – это стало самым трудным. Во дворе была школа, около нее – дровяной склад, и я приступил к воровству. С сильно бьющимся сердцем, замирая от страха в вечерних сумерках, хватал обмерзшие полешки и тащил через черный ход наверх. Но какое блаженство, когда после стольких усилий разгорался огонь и приходило живительное тепло, поднимался пар от кипящего чайника и можно было пригласить на чай новых соседей, среди которых оказались и два мальчика примерно моего возраста. Жизнь новая, московская, началась.

Пришло, наконец, и письмо с фронта. Папа, как всегда, писал бодро, что у него всё отлично, что скоро вышлет с оказией посылку, но мы-то понимали по сводкам в газетах и по сообщениям радио, что такое ленинградская блокада. Папа утешал нас, что фронтовикам норма хлеба выдается повышенная, не 125, как всем ленинградцам, а 900 граммов.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2 3 4 5
На страницу:
5 из 5