Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Юмор – это серьезно. Гоголь, Крылов, Фонвизин, Салтыков-Щедрин и Грибоедов

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Откровенности, строгих замечаний, осуждений просил и требовал Гоголь от всех своих знакомых после издания первого тома «Мертвых душ». Но теперь, когда эти замечания превратились в едкие нападения, в жесткие упреки, он был подавлен ими: «Ради самого Христа, – писал он к Аксакову в июле 1847 года, – прошу вас теперь не из дружбы, но из милосердия, которое должно быть свойственно всякой доброй и состраждущей душе, из милосердия прошу вас взойти в мое положение, потому что душа моя изныла, как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным. Отношения мои стали слишком тяжелы со всеми теми друзьями, которые поторопились подружиться со мною, не узнавши меня. Как у меня еще совсем не закружилась голова, как я не сошел еще с ума от всей этой бестолковщины! Этого я и сам не могу понять. Знаю только, что сердце мое разбито, и деятельность моя отнялась. Можно еще вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни Бог всякого от этой страшной битвы с друзьями. Тут все изнемогает, что ни есть в тебе».

Тяжело было Гоголю перенести бурю, вызванную его книгой, но она послужила ему на пользу. Она заставила его построже оглянуться на себя, сойти с той проповеднической кафедры, на которую он вознес себя с помощью своих восторженных поклонников и поклонниц, заставила его не с напускным, а с действительным смирением сознаться, что слишком самонадеянно вздумал он учить других, когда, по собственному признанию, еще сам не успел «состроиться». В письмах, писанных им после 1847 года, заметно гораздо меньше дидактически-наставнического тона, гораздо больше сердечности и задушевности, чем в предшествовавшие три-четыре года. «Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее», – сознавался он Жуковскому. Кроме того, из полученных замечаний и возражений он увидел, что был неправ, настаивая исключительно на нравственном совершенствовании отдельных личностей и вполне игнорируя общественные вопросы, что в обществе является интерес к этим, как он называл, государственным вопросам и что художественное произведение, не затрагивающее их, не может пользоваться влиянием.

Религиозное чувство помогло Гоголю перенести удары, неожиданно обрушившиеся на него, но между тем положение его было ужасно: кроме осуждений, направленных против его личности, он слышал толки, что талант его погиб, что он отказывается от писательской деятельности, и минутами ему казалось, что это может быть справедливо… Второй том «Мертвых душ» был сожжен; в уме его мелькал общий план перестройки его, но творчество давно уже не посещало его, да и материалов для постройки у него не было. Все, что ему сообщали о России знакомые, навещавшие его за границей, касалось или литературного мира, или столичных аристократических и правительственных кругов, а не тех провинциальных захолустий, где жили и действовали его герои. Он много раз обращался к своим приятелям и знакомым в разные города, упрашивая их описывать ему всякие случающиеся там происшествия и давать подробные характеристики как наружных, так и нравственных свойств всех лиц, с которыми они вступали в сношения; но все эти просьбы оставались без исполнения: описывать маловажные происшествия казалось его корреспондентам скучным и бесцельным, а составлять живые характеристики – далеко не легким делом. Гоголь видел, что прежде всего ему необходимо узнать Россию, а узнать ее можно, только самому поездив по ней, пожив в ней. Чтобы иметь возможность жить на родине, он готов был взять какое-нибудь место на государственной службе, хоть самое скромное, но которое давало бы ему возможность наблюдать, собирать материал и писать не торопясь, когда творческая сила снова явится. Тот тяжелый кризис, который ему приходилось переживать в это время, заставил его снова вернуться к давно лелеянному плану путешествия в Иерусалим. Прежде он думал предпринять это путешествие по окончании своего большого произведения, теперь он чувствовал, что не может приняться ни за какое дело, пока не свершит его. Там, у гроба Господня, должна была снизойти на него благодать, которая очистит душу его, разрешит все его сомнения и колебания, покажет ему его путь…

О том, какое значение придавал он этому путешествию, можно заключить по всем его письмам того времени. Всех своих знакомых, которых он знал за людей благочестивых, он упрашивал помолиться, чтобы Бог сподобил его достойно свершить этот подвиг; мать свою просил не выезжать из Васильевки и молиться о нем именно там; он сочинил даже особого рода молитву, которую должны были произносить молящиеся о нем. Сам он всеми силами старался держаться на высоте религиозного настроения, чтобы достойно поклониться гробу Христа Спасителя и «со дня этого поклонения повсюду носить в своем сердце образ Христа», чтобы «восстать от св. гроба с обновленными силами, с духом бодрым и освеженным возвратиться к делу и труду своему на добро земле своей».

В конце 1847 года Гоголь перебрался в Неаполь, а оттуда в январе 1848 года сел на корабль, который должен был привезти его через Мальту в Яффу. Страх и тревога наполняли сердце его; никто из знакомых не ехал с ним, он был один среди чужих, а при слабости его здоровья, при его мнительности это усиливало его волнение. Он принимал это волнение за доказательство слабости своей веры и вдвойне страдал от него. Морская болезнь страшно измучила его, и он чуть живой высадился на берег. Сухопутное путешествие ему пришлось сделать в сопровождении своего бывшего товарища по Нежину, занимавшего место русского консула в Сирии, но это не устранило неудобств пути: приходилось переносить и утомление, и зной пустыни, и жажду. Трудности перенесенного пути естественно отразились на расположении духа Гоголя. Тот поэтический ореол, которым он осенял святые места поклонения, померк перед прозаической обстановкой, на самом деле окружавшей их, перед массой мелких неприятностей и дрязг, какие приходилось преодолеть прежде, чем достигнуть их. Он так давно, в таких ярких красках представлял себе минуту, когда преклонит колена у святого гроба и благодать Божия осенит, очистит его, что действительность не могла не оказаться ниже его ожиданий. «Еще никогда не был я так мало доволен состоянием сердца своего, как в Иерусалиме и после Иерусалима, – говорит он. – У гроба Господня я был как будто затем, чтобы там, на месте, почувствовать, как много во мне холода сердечного, как много себялюбия и самолюбия». В ответ на просьбу Жуковского сообщить ему все подробности путешествия по Палестине он писал ему: «Всякий простой русский человек, даже русский мужичок, если только он с трепетом верующего сердца поклонился, обливаясь слезами, всякому уголку св. земли, может рассказать тебе более всего того, что тебе нужно. Мое путешествие в Палестину точно было совершено мною затем, чтобы узнать лично и как бы узреть собственными глазами, как велика черствость моего сердца… Я удостоился провести ночь у гроба Спасителя, я удостоился причаститься от св. тайн, стоявших на самом гробе вместо алтаря, и при всем том я не стал лучшим. Что могут доставить тебе мои сонные впечатления? Где-то в Самарии сорвал я полевой цветок, где-то в Галилее – другой, в Назарете, застигнутый дождем, просидел два дня, позабыв, что сижу в Назарете, точно как бы это случилось в России на станции».

Действительность не соответствовала мечте поэта. Чудо, которого он так страстно вымаливал у Бога, не свершилось, но напрасно обвинял он себя в черствости. «Блестит вдали какой-то луч спасения, – говорит он в другом письме, – святое слово – любовь. Мне кажется, как будто теперь становятся мне милее образы людей, чем когда-либо прежде, как будто я гораздо больше способен теперь любить, чем когда-либо прежде».

Глава VI. Печальный конец

Лето в деревне. – Гоголь принимается сызнова за второй том «Мертвых душ» и заканчивает его вчерне. – Переезд в Москву. – Чтение первых глав в семье Аксаковых и общий восторг. – Постоянные переделки рукописи. – Гоголя охватывает «страх смерти». – Вторичное сожжение рукописи. – Смерть Гоголя

Из Иерусалима Гоголь через Константинополь и Одессу проехал в Малороссию и провел конец весны и все лето в Васильевке с матерью и сестрами. Это было тревожное лето: революционные движения в разных частях Европы отразились в России, с одной стороны, смутным брожением умов, с другой – строгими мерами правительства по сохранению порядка. К этому присоединилась холера, свирепствовавшая в столицах и многих местностях государства и наводившая панический ужас на население. О политических событиях Гоголь узнавал только из отрывочных известий газет, случайно попадавших в Васильевку, да из осторожных писем своих столичных знакомых; холеру же он видел вокруг себя и в Полтаве, и в окрестностях Васильевки.

Вообще те картины, которые ему пришлось встретить на родине, были неотрадного свойства: домик, в котором жила его мать с сестрами, приходил в разрушение; хозяйство в имении велось неумелой рукой, плохой урожай грозил голодом, всюду бедность, болезни. Нет ничего удивительного, что родные часто видели его грустным, задумчивым, рассеянным.

Он помещался в маленьком флигельке, выходившем в сад, и уединялся туда на все утро, пытаясь заниматься литературной работой: «Хоть что-нибудь вынести на свет и сохранить от всеобщего разрушения – это уже есть подвиг всякого честного человека», – говорит он в одном письме. Второй том «Мертвых душ» был той «гражданской обязанностью», той «службой государству», за которую он снова принялся, освежив силы путешествием. Работа его туго подвигалась вперед, сильная жара изнуряла его, все, что ему приходилось видеть и слышать, болезненно действовало на его нервы. Большую часть дня проводил он не за письменным столом, а в поле, в саду, вникая во все мелочи хозяйства, всех расспрашивая, всем интересуясь. «На все давытця та в усему кохаетця», – рассказывал о нем впоследствии один старый пастух. Он рисовал план нового господского дома в Васильевке, сажал деревья в саду, составлял для матери узоры ковров, которые ткали ее крепостные мастерицы, с наслаждением слушал, как сестры пели малороссийские песни.

В сентябре Гоголь оставил Васильевку и переехал в Москву. Семейство Аксаковых и весь их кружок приняли его с прежним дружелюбием. Недоразумения, вызванные «Выбранными местами из переписки с друзьями», были забыты, и Гоголь стал опять своим человеком у Аксаковых. Почти все вечера проводил он у них и очень часто читал им что-нибудь вслух: или русские песни, или «Одиссею» в переводе Жуковского. «Прежде чем примусь серьезно за перо, хочу назвучаться русскими звуками и речью», – говорил он. В то же время он не оставлял и «Мертвых душ». Судя по некоторым намекам в его письмах, работа его подвигалась недурно; вероятно, к концу зимы весь второй том был готов вчерне, и после этого он стал заниматься уже чистовой отделкой и переделкой каждой главы. Общество он посещал мало. В больших собраниях был молчалив, рассеян, угрюм. Философские и общественные вопросы, волновавшие в то время умы, были ему не по душе. Он вздыхал по литературным кружкам времен Пушкина и своей молодости – по тем кружкам, в которых литературные произведения разбирались главным образом с эстетической точки зрения, где об общих вопросах почти не заходило речи, где вместо туманных рассуждений рассказывались остроумные анекдоты, где безобразные явления окружающей действительности вызывали едкую эпиграмму или безобидный смех.

«Время настало сумасшедшее, – писал он Жуковскому. – Умнейшие люди завираются и набалтывают кучи глупостей». Холодность, с какою публика отнеслась к «Одиссее» Жуковского, возмущала его, казалась ему признаком отсутствия вкуса, умственного бессилия общества, и он находил, что ему нечего торопиться с окончанием «Мертвых душ», так как современные ему люди не годятся в читатели, не способны ни к чему художественному и спокойному. «Никакие рецензии не в силах засадить нынешнее поколение, обмороченное политическими брожениями, за чтение светлое и успокаивающее душу».

Лето 1849 года Гоголь провел у Смирновой, сначала в деревне, затем в Калуге, где Н. М. Смирнов был губернатором. Там он в первый раз прочел несколько глав из второго тома «Мертвых душ». Первые две главы были совершенно отделаны и являлись совсем не в том виде, в каком мы читаем их теперь. Александра Осиповна помнила, что первая глава начиналась торжественным лирическим вступлением, вроде той страницы, какою заканчивается первый том; далее ее поразило необыкновенно живое описание чувств Тентетникова после согласия генерала на его брак с Уленькой, а в последующих семи главах, еще требовавших, по словам Гоголя, значительной переработки, ей понравился роман светской красавицы, которая провела молодость при дворе, скучает в провинции и влюбляется в Платонова, также скучающего от ничегонеделанья. В Калуге Гоголь не оставлял своей литературной работы и все утро проводил с пером в руке, запершись у себя во флигеле. Очевидно, творческая способность, на время изменившая ему, отчасти вследствие физических страданий, отчасти вследствие того болезненного направления, какое приняло его религиозное чувство, снова вернулась к нему после его путешествия в Иерусалим. О том, какой живостью и непосредственностью обладало в то время его творчество, можно судить по небольшому рассказу князя Д. Оболенского, ехавшего вместе с ним из Калуги в Москву. Гоголь сильно заботился о портфеле, в котором лежали тетради второго тома «Мертвых душ», и не успокоился, пока не уложил их в самое безопасное место дормеза[4 - Дормез (фр. dormeuse) – старинная дорожная карета, приспособленная для спанья.]. «К утру мы остановились на станции пить чай, – рассказывает Оболенский. – Выходя из кареты, Гоголь вытащил портфель и понес его с собою; это делал он всякий раз, как мы останавливались. Веселое расположение духа не оставляло Гоголя. На станции я нашел штрафную книгу и прочел в ней довольно смешную жалобу какого-то господина. Выслушав ее, Гоголь спросил меня: „А как вы думаете, кто этот господин? Каких свойств и характера человек?… А вот я вам расскажу…“ – и тут же начал самым смешным и оригинальным образом описывать мне сперва наружность этого господина, потом рассказал всю его служебную карьеру, представляя даже в лицах некоторые эпизоды его жизни. Помню, что я хохотал, как сумасшедший, а он все это выделывал совершенно серьезно».

Осенью того же года Гоголь гостил в подмосковной у Аксаковых и там читал первую главу второго тома «Мертвых душ». Вот как рассказывает Сергей Тимофеевич об этом чтении: «18-го вечером Гоголь, сидя на своем обыкновенном месте, вдруг сказал: да не прочесть ли нам главу „Мертвых душ“? Сын мой, Константин, даже встал, чтобы принести их сверху, из своей библиотеки, но Гоголь удержал его за рукав и сказал: „Нет, уж я вам прочту из второго“. И с этими словами вытащил из своего огромного кармана большую тетрадь. Не могу выразить, что сделалось со всеми нами. Я был совершенно уничтожен. Не радость, а страх, что я услышу что-нибудь недостойное прежнего Гоголя, так смутил меня, что я совсем растерялся. Гоголь был сам сконфужен. Ту же минуту все мы придвинулись к столу, и Гоголь прочел первую главу второго тома „Мертвых душ“. С первых страниц я увидел, что талант Гоголя не погиб, и пришел в совершенный восторг. Чтение продолжалось час с четвертью. Гоголь несколько устал и, осыпаемый нашими искренними и радостными приветствиями, скоро ушел наверх в свою комнату, потому что прошел час, в который он обыкновенно ложился спать, т. е. 11 часов».

На просьбы Аксаковых прочесть и следующие главы Гоголь отозвался, что они еще не готовы, что в них многое надобно изменить. За это изменение он и принялся по возвращении в Москву. В начале следующего года он еще раз прочел Аксаковым первую главу, и они были поражены удивлением: глава показалась им еще лучше и как будто написана вновь. Гоголь был очень доволен таким впечатлением и сказал: «Вот что значит, когда живописец дает последнюю тушь своей картине. Поправки, по-видимому, самые ничтожные: там одно словцо убавлено, здесь прибавлено, а тут переставлено – и все выходит другое. Тогда надо печатать, когда все главы будут так отделаны». Оказалось, что он воспользовался всеми замечаниями, какие Сергей Тимофеевич сделал ему после первого чтения. Вторая глава привела Аксакова в положительный восторг. Он находил, что она еще выше и глубже первой, что Гоголь может выполнить ту свою задачу, о которой самонадеянно говорил в первом томе. В течение зимы Гоголь прочел третью и четвертую главы также одним только Аксаковым. Очевидно, весь том был у него готов вчерне, но он находил его недостаточно обработанным и отделывал его тщательно по главам и частям. В то же время он продолжал много читать, интересуясь преимущественно теми сочинениями, в которых описывалась Россия и какие-либо стороны жизни в России.

Зима 1849–1850 годов не прошла для здоровья поэта так благополучно, как предшествовавшая. Он сильно страдал от холода, опять явился у него упадок сил, зябкость, нервность, опять тянуло его погреться на южном солнце. Но теперь он уже твердо решил не покидать Россию и намеревался провести следующую зиму в Одессе. Весной он отправился вместе со своим знакомым, профессором киевского университета Максимовичем, в Малороссию на долгих. Езда на почтовых казалась Гоголю слишком дорогой, да и, кроме того, путешествие на долгих было для него как бы началом осуществления его давнишнего плана: он хотел объездить всю Россию по проселочным дорогам от монастыря к монастырю, останавливаясь отдыхать у помещиков. От Москвы до Глухова они ехали 12 дней; по дороге заезжали к знакомым и в монастыри, где Гоголь молился с большим умилением; в селах заслушивались деревенских песен; в лесу выходили из экипажа и собирали травы и цветы для одной из сестер Гоголя, занимавшейся ботаникой.

Лето Гоголь провел в Васильевке, опять в кругу родных, в заботах о саде и новом доме; осенью жил в Москве, а на зиму перебрался в Одессу. Здоровье его было все время довольно плохо: летняя жара расслабляла его, зима, даже в Одессе, казалась ему недостаточно теплой, он жаловался на морской ветер, на невозможность согреться. Впрочем, работа его подвигалась, и он уже начал в письмах намекать на скорое окончание ее. Из Одессы он писал Шевыреву, что следует предпринять второе издание его сочинений, так как после выхода второго тома «Мертвых душ» на них явится спрос, а поздравляя Жуковского с новым 1851 годом, он говорит ему: «Работа идет с прежним постоянством и хоть еще не окончена, но уже близка к окончанию». «Покуда писатель молод, он пишет много и скоро. Воображение подталкивает его беспрерывно; он творит, строит очаровательные воздушные замки, и немудрено, что писанью, как и замкам, нет конца. Но когда уже одна чистая правда стала его предметом, и дело касается того, чтобы прозрачно отразить жизнь в ее высшем достоинстве, в каком она должна быть и может быть на земле и в каком она есть пока в немногих избранных и лучших, тут воображение немного подвинет писателя, нужно добывать с боя всякую черту».

Проведя весну в Васильевке, Гоголь, несмотря на сильную жару, вернулся среди лета в Москву с тем, чтобы скорее приступить к печатанью своего произведения. Но чем больше перечитывал и переправлял он его, тем более оставался недоволен разными частностями, тем более считал переделки необходимыми. В октябре 1851 года он даже сказал жене Сергея Тимофеевича Аксакова, что не стоит печатать второй том, что в нем все покуда не годится и что надо все переделать. Впрочем, подобные мысли являлись у него, очевидно, редко, в минуты отчаяния и особенного недовольства собою. Вообще же он аккуратно каждый день проводил несколько часов за своим письменным столом, подготовляя к печати как полное собрание своих сочинений, так и второй том «Мертвых душ».

До сих пор осталось невыясненным, к чему клонились те бесконечные поправки, которым он подвергал свои «Мертвые души». Подсказывало ли ему более зрелое художническое чутье, что его добродетельные герои, его Костанжогло, Муразов, генерал-губернатор не «состроены из такого же тела, как и мы», что это лица выдуманные, что «мертво и холодно все то, что должно быть живо, как сама жизнь, прекрасно и верно, как правда»; или, может быть, в припадках религиозного самобичевания он отвергал великое значение своего художественного таланта и силился сочинить образцы добродетели, которые должны были послужить назидательным примером для современников и для потомства. Во всяком случае, он работал много и серьезно: в душе его часто происходила тяжелая борьба между художником и пиетистом, и борьба эта под конец сломила его от природы слабый организм.

То религиозное настроение, под влиянием которого он предпринимал путешествие в Иерусалим, не покидало его. Он не говорил о нем с людьми равнодушными к религиозным вопросам, но оно явно сказывалось во всех его письмах к матери, к сестрам и к тем лицам, которых он считал одинаковых с собою убеждений. Он усердно читал Четьи-Минеи и разные книги духовного содержания, любил посещать монастыри, со слезами молился в церквах…

Зиму 1851/52 годов он чувствовал себя не совсем здоровым, часто жаловался на слабость, на расстройство нервов, на припадки тоски, но никто из знакомых не придавал этому значения, все знали, что он мнителен, и давно привыкли к его жалобам на разные болезни. В кругу близких приятелей, в тех домах, куда он мог приходить «без фрака», он был иногда по-прежнему весел и шутлив, охотно читал свои и чужие произведения, напевал своим «козлиным» – как сам он называл – голосом малороссийские песни и с наслаждением слушал, когда их пели хорошо. К весне он предполагал уехать на несколько месяцев в свою родную Васильевку, чтобы там укрепиться в силах, и обещал приятелю своему Данилевскому привезти ему уже совсем готовый второй том «Мертвых душ».

В конце января 1852 года умерла жена Хомякова, урожденная Языкова, сестра поэта, с которым Гоголь был очень дружен. Гоголь всегда любил и высоко ценил ее, называя одною из достойнейших женщин. Ее почти скоропостижная смерть (она болела очень недолго) сильно потрясла его. К естественной горести об утрате близкого человека у него примешивался ужас перед открытой могилой. Его охватил тот мучительный «страх смерти», который он испытывал не раз и прежде. Он признался в нем своему духовнику, и тот старался успокоить его, но напрасно. На масленой Гоголь начал говеть и прекратил все свои литературные занятия; у знакомых он бывал и казался спокойным, только все замечали, что он очень похудел и побледнел. Все эти дни он не ел ничего, кроме просфоры, а в четверг – исповедовался у своего духовника в отдаленной части города и причастился. Перед принятием святых даров Гоголь молился, обливаясь слезами. Священник заметил, что он очень слаб, еле держится на ногах. Несмотря на то, он вечером опять приехал к нему и просил отслужить благодарственный молебен. Во все время говенья он проводил ночи без сна на молитве, и в ночь с пятницы на субботу ему вдруг послышались голоса, говорившие, что он скоро умрет. Он тотчас разбудил слугу и послал его за священником, чтобы пособороваться, но, когда священник пришел, он несколько успокоился и отложил совершения таинства до другого дня. Мысль о близкой смерти не оставляла его. Второй том «Мертвых душ», его заветное произведение, был уже готов к печати, и он хотел оставить его на память друзьям своим. Он позвал к себе графа А. П. Толстого, в доме которого жил, просил его взять рукопись к себе и после его смерти отвезти ее к одному духовному лицу, которое должно было решить, что из нее можно напечатать. Граф Толстой не согласился взять бумаги, чтобы не показать больному, что друзья считают положение его опасным. Ночью, оставшись один, Гоголь снова испытал те ощущения, которые описывал в своей «Переписке с друзьями». Душа его «замерла от ужаса при одном только представлении загробного величия и тех духовных высших творений Бога, перед которыми пыль все величие Его творений, здесь нами зримых и нас изумляющих; весь умирающий состав его застонал, почуяв исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся». Его произведение представилось ему, как представлялось часто и прежде, исполнением долга, возложенного на него Создателем; его охватил страх, что долг этот выполнен не так, как предначертал Творец, одаривший его талантом, что писанье его, вместо пользы, вместо приготовления людей к жизни вечной, окажет на них дурное, растлевающее влияние. Долго со слезами молился он; потом в три часа ночи разбудил слугу своего, велел ему открыть трубу в камине, отобрал из портфеля бумаги, связал их в трубку и положил в камин. Слуга бросился перед ним на колени и умолял его не жечь бумаги. Углы тетрадей обгорели, и огонь стал потухать. Гоголь велел развязать тесемку и сам ворочал бумаги, крестясь и молясь, пока они не превратились в пепел. Слуга плакал и говорил: «Что это вы сделали!»

«Тебе жаль меня?» – сказал Гоголь, обнял, поцеловал его и сам заплакал.

Он вернулся в спальню, лег на постель и продолжал горько плакать. Наутро, когда свет дня рассеял мрачные картины, рисовавшиеся воображению его ночью, ужасное аутодафе, которому он подверг свое лучшее, любимое создание, представилось ему в ином виде. Он с раскаяньем рассказывал о нем графу Толстому, считал, что оно было сделано под влиянием злого духа, и жалел, что граф не взял у него раньше рукописи.

С этого времени он впал в мрачное уныние, не пускал к себе друзей или, когда они приходили, просил их удалиться под предлогом, что хочет спать; он почти ничего не говорил, но часто писал дрожащею рукою тексты из Евангелия и краткие изречения религиозного содержания. От всякого лечения он упорно отказывался, уверяя, что никакие лекарства не помогут ему. Так прошла первая неделя поста. В понедельник на второй духовник предложил ему приобщиться и пособороваться. Он с радостью согласился на это, во время обряда молился со слезами, за Евангелием держал слабой рукой свечу. Во вторник ему стало как будто легче, но в среду у него сделался страшный припадок нервной горячки, и в четверг, 21 февраля, он скончался.

Весть о смерти Гоголя поразила всех его друзей, до последних дней не веривших его мрачным предчувствиям. Тело его как почетного члена московского университета было перенесено в университетскую церковь, где оставалось до похорон. На похоронах присутствовали: московский генерал-губернатор Закревский, попечитель московского учебного округа Назимов, профессора, студенты университета и масса публики. Профессора вынесли гроб из церкви, а студенты на руках несли его до самого Данилова монастыря, где он опущен в землю рядом с могилой поэта Языкова. На надгробном памятнике Гоголя вырезаны слова пророка Иеремии: «Горьким моим словом посмеюся».

Умер великий писатель, а с ним вместе погибло и произведение, которое он создавал так долго, с такою любовью. Было ли это произведение плодом вполне развитого художественного творчества или только воплощением в образах тех идей, какие выражаются в «Выбранных местах переписки с друзьями» – это тайна, которую поэт унес с собою в могилу.

Найденные в бумагах его и изданные после его смерти отрывки принадлежат к более ранним редакциям поэмы и не дают понятия о том, какой вид она приняла после окончательной обработки автора.

Как мыслитель, как моралист Гоголь стоял ниже передовых людей своего времени, но он был с ранних лет одушевлен благородным стремлением приносить пользу обществу, живым сочувствием к человеческим страданиям и находил для их выражения поэтический язык, блестящий юмор, живые образы. В тех произведениях, в которых он отдавался непосредственному влечению творчества, его наблюдательность, его могучий талант глубоко проникали в жизненные явления и своими ярко правдивыми картинами человеческой пошлости и низости содействовали пробуждению общественного самосознания.

С. М. Брилиант

Иван Крылов

Глава I. Детство и юность

Равнодушие Крылова к его биографам. – Крылов – представитель прошлого века. – Рождение его. – Отец. – Пугачевщина. – Наследственные черты характера. – Находчивость и хладнокровие. – Опасность в детстве. – Лагерная жизнь. – Тверь. – Служба отца. – Воспитание того времени. – Учение Крылова. – Смерть отца. – Мать. – Юноша-чиновник. – Дом Львова. – Развлечения. – Крепостной быт. – Век Екатерины. – Журналы. – 14-летний автор «Кофейницы». – Переезд в столицу. – Отставка. – Казенная палата

Крылов не любил вспоминать о своей молодости и детстве. Мудрый старик сознавал, что только в баснях своих переживет он самого себя, своих сверстников и внуков. Он, в самом деле, как бы родился в сорок лет. В периоде полной своей славы он уже пережил своих сверстников, и не от кого было узнавать подробностей его юного возраста. Крылов не интересовался тем, что о нем пишут и говорят, оставлял без внимания присылаемые ему для просмотра собственные его биографии – русские и французские. На одной из них он написал карандашом: «Прочел. Ни поправлять, ни выправлять, ни время, ни охоты нет». Неохотно отвечал он и на устные расспросы. А нас интересуют, конечно, малейшие подробности его жизни и детства. Последнее интересно еще тем более, что Крылов весь, как по рождению и воспитанию, так и по складу ума и характера, принадлежит прошлому веку. Двадцать пять лет уже истекает с того дня, как вся Россия праздновала столетний юбилей дня рождения славного баснописца. Он родился 2 февраля 1768 года в Москве. Знаменитый впоследствии анекдотической ленью, Крылов начал свой жизненный путь среди странствий, трудов и опасностей. Он родился в то время, когда отец его, бедный армейский офицер, стоял со своим драгунским полком в Москве. Но поднялась пугачевщина, и Андрей Прохорович двинулся со своим полком на Урал. Ревностный воин, отец Крылова с необыкновенной энергией отстаивал от Пугачева Яицкий городок.

«К счастью, – говорит Пушкин в своей „Истории Пугачевского бунта“, – в крепости находился капитан Крылов, человек решительный и благоразумный. Он в первую минуту беспорядка принял начальство над гарнизоном и сделал нужные распоряжения». Наш баснописец наследовал от отца эти качества и нередко проявлял в оригинальной форме как осторожность и благоразумие, так и находчивость или решительность.

Хладнокровие и решительность были, вероятно, причиной успехов его и в карточной игре, которой со страстью предавался он одно время. Теми же качествами, хотя и не в той оригинальной форме, обладал отец Крылова, а это в борьбе с таким врагом, как Пугачев, было гораздо важнее, чем безрассудная слепая отвага, в которой и у последнего не было недостатка. В самом деле, оборона капитана Крылова привела в такую ярость Пугачева, что он «скрежетал» зубами после неудачного приступа и грозил повесить не только Симонова и Крылова, но и все семейство последнего, находившееся в то время в Оренбурге. «Таким образом, – говорит Пушкин, – обречен был смерти и четырехлетний ребенок, впоследствии славный Крылов». Но Пушкин ошибался в возрасте Крылова: ему шел уже в то время седьмой год.

Ужасы того времени должны были оставить неизгладимый след в умном и наблюдательном ребенке. Во всяком случае, походная жизнь, семейная обстановка бедного армейского офицера и тесное соприкосновение с военным бытом, с его тревогами, откровенными нравами и сценами то трагического, то комического характера, имели несомненное влияние на образование характера Крылова. Быть может, не покидавшая его во всю жизнь страсть к пожарам, благодаря которой ленивый и равнодушный Крылов подымался с постели и делался проворным и торопливым, была именно плодом впечатлений того периода детства. Но что еще важнее, впечатления этого времени имели влияние на его позднейшее отношение к народу, к его бурной силе и порывам.

Конечно, тревожное детство не было хорошей подготовкой к правильному образованию и воспитанию. Правда, вслед за окончанием бунта отец Крылова вышел в отставку и поселился в Твери, где получил место председателя губернского магистрата. Но условия жизни даже губернского города были не таковы, чтобы поправить дело. Ни постоянных пансионов, ни городских школ в то время еще не знали. Народные училища стали возникать только с 1786 года. Современник Крылова, известный поэт и баснописец Дмитриев, сын родового помещика, не жалевшего средств для его образования, обучался, однако, арифметике у гарнизонного солдата, сержанта Копцева, от которого слышал одни только «непонятные слова»: искомое, делимое и т. д.

Все же, наряду с «обязанностями чинов», Дмитриев в пансионе знакомился с историей и писал письма «по темам». Маленький Крылов лишен был даже такого скудного образования. Учителей русского языка тогда не было, как не было их и позже, даже в начале царствования Александра; взамен того учили французскому языку и мифологии. Не было учителей и для Закона Божия. Сельские священники, происходя из дьячков, знали только по навыку одну церковную службу, а о катехизисе не имели понятия. Между тем любознательность в обществе росла. Родители Крылова воспитаны были в то время, когда даже самое слово «воспитание» понимали совсем в ином смысле. «Могу сказать, – говорила одна барыня, – мы у нашего батюшки хорошо воспитаны: одного меду невпроед было». Правда, если не было еще воспитания и правильного учения, то был уже Ломоносов, пример которого действовал возбудительно на многих, а начало царствования Екатерины II создало обширную литературу, переводную и оригинальную. К счастью, отец и мать Крылова понимали и ценили образование. Отец его оставил после себя целый сундук книг, что в то время было большой редкостью и роскошью, особенно при походной жизни бедного армейского офицера.

Председателем губернского магистрата в Твери отец Крылова был недолго и через три года умер, оставив семью – нашего Крылова, одиннадцатилетнего отрока, с матерью и младшим братом Львом – без всяких средств. Пока отец был жив, он помогал матери в воспитании сына и учил его, чему мог, по крайней мере русской грамоте. Теперь мать могла лишь давать наставления детям в правилах религии, насколько дозволяло ей время, уходившее на хозяйство и хлопоты о пропитании семьи. Кроме того, юноша учился французскому языку у гувернера-француза в доме помещика Львова, вместе с его детьми. Благодаря почетному положению отца Крылова в городе ему нетрудно было получить от Львова дозволение сыну приходить на уроки его детей. Это было в то время в общем обыкновении, но часто влияло дурно на характер детей, так как гувернеры не забывали указывать ученикам на разницу их положения и воспитывали часто спесивость в одних, зависть и лесть в других. Может быть, поэтому Крылов учился неохотно. Мать лаской и разными средствами старалась, однако, поощрять его. Крылов сам впоследствии, изменив раз своей обычной сдержанности и молчанию, простодушно ответил г-же Карлгоф на вопрос о том, отличался ли он чем-нибудь в детстве: «Я, матушка, был дитя, как и все: играл, резвился, учился не отлично, иногда меня и секали». Но так ли это? Не отличаясь ничем от сверстников, при обстановке мало удобной для образования и развития, едва ли мог явиться 14-летний юноша уже автором литературного произведения слабого, но не лишенного интереса и таланта.

* * *

Девяти лет Крылов записан был – конечно, только формально – подканцеляристом в Калязинском магистрате.

Со смертью отца перечислили его с тем же чином в Тверской магистрат на действительную службу.

Одиннадцати лет становится он опорой семьи. Положение безотрадное, но Крылову, можно сказать, было счастье. Заключалось оно в том, что родители его были честные люди. Протянуть всю жизнь военную лямку, потом занять место председателя магистрата и хотя бы в три года службы ничего не оставить семье для человека способного, каким был отец Крылова, значило в то время быть честным человеком.

В прошении о пенсии на имя государыни вдова писала, что муж оставил ее в нищете, так как, «не имея вотчин», содержал семью одним жалованием. Но вдовьи слезы не дошли до императрицы. Да и наивна была ее просьба. Жалованье в то время гражданским чинам давалось ничтожное, взамен того им предоставлялось «кормиться». «Кормление» заключалось в «благодарности» и взятках. С этим явлением мирилась сама Екатерина, и строгие указы против взяток не тревожили сна Частобраловых и Кривосудовых.

Взамен денег отец Крылова оставил сыну неслыханное в то время при его состоянии наследство – сундук с книгами. Тут были, конечно, и «Свет зримый в лицах», и «Древняя Вивлиофика» Новикова, и его же «Деяния Петра Великого» «с дополнениями» – настольные книги того века и начала нынешнего, а рядом с этим, несомненно, были Жиль Блаз, Шехеразада, Телемак и, быть может, Дон-Кихот. Вместе с книгами наследовал Крылов от отца и охоту к чтению. Причиной того, что Крылов неохотно учился, были, конечно, и случайность, отрывочность его скудного учения, и недостаток наглядности, которой требовал его живой, наблюдательный ум. Но охота, можно сказать, даже страсть к чтению осталась у него на всю жизнь. Впоследствии, уже славный баснописец, Крылов во время дежурства на службе в Публичной Библиотеке не скучал, подобно своим сослуживцам. В то время как Гнедич во время дежурства нервно ходил по двору и приходившим знакомым молча указывал лишь пальцем на орденский крест на груди, поясняя этим свое нервное состояние, Крылов, взобравшись с ногами на диван, запоем читал глупейшие романы. Подобные романы читал тогда Крылов, конечно, не из интереса к их содержанию, и часто только при развязке восклицал: «Ахти, да, кажется, я эту книгу уж читал», и действительно случалось, что читал он ее лишь за несколько дней до того. Конечно, это машинальное чтение необходимо было для того, чтобы удалить на время те образы, что наполняли наблюдательный ум баснописца. «Надобно дать отдых уму», – говаривал он сам. Как бы то ни было, этою страстью к чтению отличался он уже в отрочестве. Наряду с этим работал по-своему и его наблюдательный ум, рано обнаруживая в нем врожденную склонность к карикатуре и сатире. В образованном доме Львова он не мог не познакомиться тогда уже с Лафонтеном и французской сатирой и карикатурой, хотя, конечно, очень поверхностно, а сатирические журналы Екатерининского века изощрили его наблюдательность и направили ее на современные типы. В этих журналах, раз попали они в его руки, он немедленно должен был узнать черты окружающего быта – так обыденны были типы журнальной сатиры. В то время было принято писать лица с натуры, «с подлинников», как это называли; этим приемом восполнялся недостаток художественного таланта и достигалась обличительная цель. Лица были замаскированы, но так, что их нетрудно было узнать. В Твери, как в губернском городе, проживали временно не служащие дворяне, здесь спускали они оброки на неприхотливые развлечения и модные наряды. Крепостной быт со всем его произволом, диким невежеством, грубыми нравами и суеверием ярко блистал и в городе. По-простаковски разделывались дворяне со своими челядинцами. В магистрате устраивались кляузные дела и вымогательства. Крылов, как доказывает его опера «Кофейница», рано стал относиться к жизни более или менее сознательно. Ему помогали в этом раннее физическое и умственное развитие и сама судьба, поставившая его еще мальчиком в положение кормильца семьи.

Маленький чиновник знал многое, чего другому и не снится еще в его возрасте. Он любил, кроме того, толкаться среди простого народа. Его привлекали зрелища – пожары, кулачные бои; любил он также по целым часам просиживать где-нибудь у портомоен, слушая рассказы простых и крепостных людей. Здесь, вероятно, почерпнул он из какого-нибудь рассказа и сюжет своей «Кофейницы».

Быть может, более, чем думал он сам, был прав тот тверской обыватель, который говорил: «Знаменитый баснописец принадлежит особенно нашей Твери. Здесь он воспитался и провел первые годы юности своей, здесь он начал свое гражданское служение». Прав, если смотреть на Тверь как на миниатюру России прошлого века. Но особенно радоваться тверскому обывателю здесь нечему. Характер Крылова и многое в его произведениях и во взглядах говорит о потере этого именно возраста для правильного его образования и развития. В тогдашней Твери было много такого, чего Крылову, может быть, не привелось видеть потом, в зрелом возрасте, и что воплотилось в его баснях в образах не совсем чистых животных; в этом смысле тоже прав товарищ его детства.

Сатира века Екатерины осмеивала в особенности нелепые подражания иностранцам: моды, манеры и употребление некстати иностранных слов – все, что совершенно не ладило со строем русского, да еще крепостного быта и в чем многие думали видеть плоды просвещения. Крылову, с его чисто русским умом, насмешливым и метким в остроумной карикатуре, эта война пришлась особенно по душе; впоследствии он даже дошел до чрезмерной крайности в неприязни ко всему иноземному, что красной нитью проходит через все его произведения. Юноша попробовал силы в комедии, подражая в этом отношении самой императрице. Плодом такой пробы пера и явилась комическая опера «Кофейница». Здесь Крылов наметил в карикатуре то, к чему потом вернулся в журнальной сатире и, наконец, в басне, изобразив «ворону в павлиньих перьях». В духе сатиры того времени юноша назвал свою героиню «Новомодова», уже обличая этим наиболее комичную сторону ее характера. Вот образец ее рассуждений:

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
4 из 6