Оценить:
 Рейтинг: 0

Психопомп

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 2 3 4 5
На страницу:
5 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Прощайте.

Но как быстро весь этот мир скрылся в наплывающих из низин клубах мрака.

Хронос неумолимый.

Тик-так.

И вот уже и он.

8.

«Я тебя слушаю», – ровным голосом промолвил Лоллий, хотя совершенно очевидно, что сию минуту проявлено было неуважение к возрасту, сединам, честно выполненному отцовскому долгу и проч., и проч. Сын не должен перебивать отца, пусть даже на его, сына, взгляд старик несет – как это они сейчас говорят – сплошную

пургу. Это дерзость. В высшем смысле все равно что вмешаться в проповедь папы, которую тот произносит в San Pietro. Довожу до сведения всех верных католиков, что ab hodierno[24 - С сего числа (лат.).] зачатие Девы Марии должно считаться непорочным. Или: признаемся и покаемся в преследовании евреев, старших наших братьев по вере. И мы проречем, как будто ex cathedra[25 - С кафедры (лат.).]: давший тебе жизнь, вырастивший и воспитавший тебя папа = папе римскому, что несомненно, неоспоримо и не подлежит обсуждению. Лоллий, однако, пропустил мимо ушей, ибо на вид сыну своему, Марку, он мог бы, так сказать, поставить многое – его замкнутость, сумрачность, склонность к однозначным ответам, его, наконец, ужасную до неприличия службу, о которой язык не поворачивается с кем-нибудь поделиться даже за дружеским столом, когда о семейных делах и достижениях сыновей, у кого химик, у кого в банке, у кого женился на немке и в свое удовольствие тянет Bier[26 - Пиво (нем.).] в Германии, а тут похоронный агент! из-за чего пришлось выучить абракадабру вроде менеджера по продажам, изрядная, заметим, гадость этот менеджер, – но дерзновенного непочтения по отношению к отцу Лоллий не отмечал. Должно быть, нечто чрезвычайное.

«Говори же, я слушаю», – повторил он. «Папа, – глядя в сторону, произнес Марк, – мне нужны деньги». Откашлявшись, Лоллий повертел в пальцах ручку, прекрасную, паркеровскую ручку с мягким пером, которое американским умом рождено было, чтобы легкокрылой птицей лететь по бумаге, тогда как у Лоллия оно подчас целыми днями ползло, наподобие улитки, или же выводило всякую чепуху вроде: пролей живую воду на мертвые слова. И другая ручка была у него, чудесная, серебристого цвета, приятно-тяжелая, с мелкой насечкой на корпусе, чтобы она, не дай Бог, не выскользнула из десницы забывшегося в мечтаниях письменника. Сказать вам? Он мечтал о третьей, которую давно приглядел в магазине «Паркер» и даже пробовал, выводя на белом листе ярко-синими чернилами свою подпись: ЛП, Лоллий Питовранов, кто не знает, причем Л\\ П сплетались с благородным изяществом, как это свойственно вензелям на старинных гербах.

Прекрасно бы выглядело на корешках томов. Ряд книг представился взору, помеченных этими двумя золотыми буквами. Длинная очередь в двадцатый. За чем стоим? Как! Неужели?! Наконец-то! Подписка на Питовранова! Шесть томов. Нет, пусть будет пять. Роман «Возвращение времени»! Состарившаяся Арета в хвосте, которую он немедля опознал по ее большому тяжелому носу. Счастлив писатель, которому хотя бы однажды довелось увидеть людей, готовых отдать совсем не лишнюю в доме копейку за его книги. «Как жизнь, Арета?» «Всё хорошо, уважаемый. Не скажете, что здесь дают? Я встала на всякий случай». Нет, не нужна третья ручка. И эти две. Прощальное письмо он напишет карандашом, предварительно очинив его до остроты змеиного жала. Жизнь существует исключительно благодаря тому, что после семи дней творения Создатель забыл о ней – иначе разве допустил бы Он колымские лагеря, голодомор, газовые камеры и бомбу, испепеляющую семя Адама и порождение Евы? В противном случае придется признать, что Он как две капли воды похож на ученого-натуралиста, безо всякого чувства наблюдающего гибель отравленных ядовитым газом подопытных мышей. Ухожу навсегда. Членский билет Союза писателей прилагаю. «Папа, – повторил Марк, – я совершенно серьезно». «Я помню, – вдруг сказал Лоллий, хотя можно было поклясться самой страшной клятвой, что еще мгновение назад в памяти у него не возникало даже малейшего подобия той картины, которую являл собой двухлетний Марк, довольно крупный младенец с пухлыми щеками, никак не желавший ходить и быстро ползающий по полу, подогнув под себя правую ножку. – Я вспомнил, – смутно улыбнулся он, – ты ползал. Все смеялись. Бабушка тревожилась. Почему он не ходит, мальчик мой. Ты как инвалид… Я помню, после войны. Они на тележках и обеими руками от мостовой. Как ты от пола. У них, правда, в руках такие, что ли, утюжки. Деревянные. Конечно. Иначе руки в кровь. Много их было. Очень много… Я не понимал. А сейчас вспомню, – голос его дрогнул, – одного особенно… у него ордена и медали… у меня сердце рвется. Что мы за люди?! И какое страшное всегда было государство в России. Людоедское…» «Папа, – промолвил Марк, – давай об этом как-нибудь в другой раз». Отложив вечное перо, Лоллий спросил у сына своего, Марка, неужто, сын мой, в Москве стали меньше умирать? В таком случае где долгожители?

Где старцы, помнящие русские смуты начала минувшего века? Старики и старухи, выжившие в нашем кровавом бедламе? Бывшие труженики полей? Последователи Стаханова – последователи в праведных трудах на благо Отечества, я уточняю, а не в пьянстве, белой горячке и унизительной смерти на давно немытом полу, где герой и сталинский любимец испустил дух, поскользнувшись на кожуре кем-то очищенного яблока? Sic transit gloria mundi[27 - Так проходит земная слава (лат.).]. Увы. Никого не вижу, кроме старой женщины с протянутой рукой у дверей «Перекрестка», в черном, низко надвинутом платке, из-под которого вдруг просверкнут на тебя молодые недобрые глаза. По статистике, мы убываем. Россия тает, как больной раком крови в термальной стадии. Какое поприще для мастеров похоронных дел! Засучите рукава, славные гробовщики! Вострите ваши скальпели, господа патологоанатомы! Ищите микробы, бациллы, тромбы и зловредные клетки, мудрые гистологи! Да будет ваше заключение о прискорбном событии столь же неоспоримо, как неоспорима, неотвратима и беспощадна наша владычица – смерть! Не жалейте румян, достойные служители морга! Пусть усопший радует близких здоровым цветом лица! Копайте на совесть и трезвую голову, веселые могильщики! Приготовьте дом – бездомному, место покойное – беспокойному, пристанище прохладное – истомленному! Держите огонь в печах, машинисты крематория! В тысячу градусов пусть будет пожирающее нас пламя! Не робейте, если мертвое тело вдруг поднимется из пылающего гроба! Так бывает с теми, у кого на земле остались незавершенные дела, малые дети и одинокая старуха-мать. Глядите в оба, чтобы в прах наш и пепел не попали гвозди, железные зубы и прочая дрянь! Золотые коронки вручайте родным и близким вами сожженного в пакетике с надписью: «Мой последний привет»! «Какой простор для предприимчивого человека, – подвел черту Лоллий. – Ты давно должен лелеять мою старость. Ты полагаешь, я откажусь от кладбищенских денег? Вздор. Разве они пахнут тлением? Вздор, – уверил он сына. – Они пахнут достойной жизнью. Бутылкой доброго вина. “Вальполичелло”, например. Как на твой вкус? “Вальполичелл-л-ло”, – жиденьким тенорком вывел Лоллий, – “Вальпо…”» «Папа, – второй раз перебил его Марк, – мне нужно пятьдесят тысяч». «Всего-то? – недовольно ответил Лоллий. – Пустяк. Открою свою кубышку…» «Пятьдесят тысяч долларов», – уточнил Марк. Лоллий вздрогнул, поднял брови и попросил повторить. Марк повторил. Долларов. Пятьдесят тысяч. Нужны. Через десять дней. Лоллий нервно усмехнулся. А если, скажем, через двенадцать? Не пойдет? «Не пойдет, – проговорил Марк. – Будет поздно». «Что значит – поздно?» – с ощущением накипающего в груди нехорошего чувства сказал Лоллий и услышал в ответ, что поздно – значит поздно. Он взял со стола скрепку, повертел и бросил. Жар охватил. Давление поднималось, лицо багровело. Гадок, наверное, был его вид при взгляде со стороны: сычом сидит старик не то чтобы полный, но и совсем не худой, с плешью на затылке, седенькой бородкой и красный, как только что вытащенный из кипятка рак. Слеза на глазах. Смахнув ее, он обратил тусклый взор к Марку и встретился с суровым взглядом его темно-серых, в маму, глаз. Весь в Ксению, ничего моего. Мальчик должен быть похож на отца. Не получилось. Странно: бабушка меня любила, однако ей нравилось, что Марк похож на Ксению. А я на кого? Он едва не плюнул. «У меня давление», – проронил он и прижал пальцы левой руки к запястью правой. Стук-стук. Стучит, слава Тебе, Господи, но словно из последних сил добегает свой марафон. Стук-стук. Молоток в меня гвозди. Покосился на часы. Бездна поглощает. Как в море льются быстры воды, так в вечность льются дни и годы… А дальше? Деменция при дверях. Или нет? Там было «царство». Ага. Глотает царства алчна смерть. Старик Державин. Кто скажет, почему эти строки, древние строки, не истлевают, как истлевает и в жизни, и в смерти наша плоть? Татаринова доброжелательно кивает. Говорите, Питовранов. Он встает. Любимая смотрит восхищенными глазами. Как ее звали? Катя? Нина? Кира? Да, кажется. Боже, где юность моя! Лепота моя! Мечты мои, где вы?! Тайна истинной поэзии невыразима, звонко говорит он. Звенел, звенел его голос… Славный был юноша и пригожий, девушки млели. Но если попытаться, то, может быть, так: выраженная считаными словами с пронзительным чувством огромная мысль. И это, с комом в горле добавляет он, бессмертно. «Девяносто два», – сообщил он и поглядел с ожиданием, не появится ли на лице Марка сострадание и не кивнет ли он в знак понимания, что в эту минуту разговор о деньгах и тем более о такой неслыханной в этих стенах сумме совершенно не к месту. Марк, однако, молчал. Никакого сочувствия. Потребительское отношение. Нет, ты землю рой, а деньги найди. Как?! банк ограбить? в карты выиграть? упасть в ноги миллионеру? Их в России как вшей на бомже. И копейки не даст. К нему вообще не подступить. Референты, помощники, секретарши. У Ивана Петровича совещание. Абрам Львович на встрече. Рамзан Ахматович в Лондоне. Пятьдесят тысяч зеленых. Видел в кино. Лоллий заговорил и услышал неприятный скрип в своем голосе. «Тебе хорошо известно, – проскрипел он, – мне вредно волноваться. Хочешь, чтобы скорая приехала? Она приедет. И я скажу милосердному доктору…» И в третий раз перебил его Марк. «Папа, – произнес он, и что-то прозвучало в его голосе если и знакомое, то лишь очень давнее, словно эхо из времен его детства, когда он просил какую-нибудь приставку, или велосипед, или кроссовки с трилистником, словом, нечто, грозившее без остатка поглотить семейный доход. – Я жить не смогу. – Он стоял, не двигаясь и возвышаясь над Лоллием памятником скорби и отчаяния. – У тебя знакомые. У одного строительный бизнес. Ресторан у кого-то. Друг, директор школы, его все знают…» И только тут Лоллий задал ему вопрос, с какого, собственно, и следовало начинать. «А зачем, – откашлявшись, спросил он, – такая прорва денег?» «Надо Олю спасать», – сказал Марк, его сын.

Глава третья

1.

В преддверии нижеследующего следует высказаться об отношении нашего героя, Марка Лоллиевича Питовранова, к противоположному полу

При этом надо помнить, что мы говорим о человеке с проявившимися еще в юные годы странностями, иные из которых стали заметны окружающим, как то: его склонность к уединению, замкнутость, неразговорчивость, отчего каждое слово приходилось вытягивать из него, будто клещами. Марик, говорила, например, Ксения, мама, отчего у тебя по химии двойка? Ягида Яковлевна тобой недовольна. Он пожимал плечами и отвечал, глядя в потолок, или в окно, или на книжные полки, куда придется: ошибка. У кого ошибка, допытывалась Ксения, у нее? или у тебя? Наверное, говорил Марк, и Ксения понемногу закипала и повышала голос, заклиная, отвечай, ради Бога, нормально, а он кивал головой и говорил, хорошо, мама; тогда бабушка вставала на его защиту и внушала Ксении, что мальчик устал; с видом мученика выходил Лоллий и гневно спрашивал, что здесь за шум? молчишь? опять в молчанку играешь, засранец? Лукьян! – это бабушка призывала его проявить мудрую сдержанность. Лоллий распалялся и называл сына «партизаном». Марк морщился. Если «засранца» он переносил совершенно спокойно, то «партизан» по неведомым причинам был ему неприятен. В конце концов терпение Ксении истощилось, и она подступила к супругу с призывом проявить отцовские чувства и выяснить, в самом-то деле, нужна ли Марику медицинская помощь, или его странности вызваны известными особенностями переходного возраста, пубертатным периодом, помноженным на акселерацию, – а Марк, по словам – преувеличенным – Лоллия, вымахал с коломенскую версту, – и тогда можно успокоиться, положившись на целительную силу времени. Полистав записную книжку, Лоллий обнаружил в ней телефон профессора-психиатра, с которым одно время он парился в Мурашевских банях, превосходнейших, мы утверждаем, банях, с мощной печкой, протяжно ухавшей после каждого брошенного в ее полыхающее ярко-алым огнем чрево ковша горячей воды с толикой самогона, – но по преступному сговору властей с известным всей России нуворишем сначала закрытых на капремонт, а затем снесенных подчистую, – зачем? – о, не спрашивайте, а посмотрите на выросший на их месте торговый центр! Ни к чему сыпать соль на старые раны, если рядом каждый день появляются и болят новые. Ах! Сквер вырубили; больницу упразднили; шестнадцатиэтажный дом поставили посреди двора; что они творят, негодяи, казнокрады, враги мои? Они превращают мой город в населенный пункт, лишенный человечности; они вынимают из него живую душу; они перекраивают его на свой убогий лад – и помню, как один мой приятель, прошедший Крым и Рим, огонь и медные трубы, едва не завопил от ужаса, очутившись ночью в окружении огромных темных одинаковых домов, – маленький человек, вдруг попавший на другую планету. Профессор же этот оказался здоровенным мужиком с окладистой бородой и пронзительными глазами. В сладостных воспоминаниях Лоллия, под стать тоске человечества об утерянном рае, окруженный зыбким облаком профессор выплывал из парилки, окатывал себя холодной водой, закутывался в простыню и, как языческий бог, усаживался во главе послебанного застолья, где, осенив себя крестным знамением, выцеживал до дна тонкий стакан водки. Алкоголь, изрекал он, лучший антидепрессант. Он повертел Марка и так и сяк, спросил, что тот любит, а что – нет, хмыкнул и задал вопрос, от которого Марк запылал. «А девки снятся?» – и, увидев, как Марк вспыхнул маковым цветом и как у него заалели даже уши, потрепал его по плечу мощной дланью. «Значит, снятся. Здоровенький интроверт. Аутизма и близко нет». Замкнутость Марка перестала волновать домашних; однако Лоллий со временем обнаружил другую особенность сына – его странное, участливое внимание к мертвым. Угадал ли он это в сыне, когда заметил его во дворе, у гроба Лизы, или позже, когда семью Питоврановых сначала покинула бабушка, едва промолвив на прощание внуку: «Маричек… милый…», тогда как Марк долгим взглядом всматривался в ее лицо, на котором все отчетливей проступали смертные тени; а затем и Ксения, препоручив Марку заботу об отце; между ними ушел в вечность знаток марксизма, профессор Андрей Владимирович Кондратьев, до последних дней не расстававшийся с трубкой, но к всесильному учению заметно охладевший, более того, сочувственно отзывавшийся о Христе и взявшийся за прилежное – с подчеркиваниями и закладками – чтение Библии; что он в ней обнаружил? узнал ли, что Священное Писание постигается не столько умом, сколько неизъяснимыми движениями сердца, откликающегося и на события священной истории, и на глаголы пророков, и на сказания Евангелия тем тревожным восторгом, с каким человек ощущает свое приближение к истине? Бог весть. Однако Лоллия все чаще посещала мысль, что сын его, Марк, наделен сверхъестественным даром общения с усопшими и что он мог бы спросить улегшегося в гроб профессора, уверовал ли тот в Бога или остановился на пороге веры – как останавливаются и не находят в себе великой решимости переступить черту очень и очень многие высокообразованные люди, и физики, и лирики. В некий день, вернувшись после встречи с друзьями-литераторами, в ходе которой были подвергнуты обсуждению животрепещущие вопросы и высказаны глубокомысленные суждения, подчас, правда, взаимоисключающие, что, впрочем, нимало не омрачало крепнущего час от часа духа братской любви, в частности, в связи с Ледовым побоищем поэт К. утверждал, что святой благоверный князь Александр Невский в пух и прах разбил псов-рыцарей, но критик А., возражая, указывал, что созданный по сталинскому заказу фильм Эйзенштейна ни с какой стороны не может служить историческим источником и что помянутый Александр не только исправно платил дань Орде, но и взял за образец власти ордынский деспотизм, что привело ко всему этому (критик обвел рукой стол, где кроме изрядных закусок красовалась бутылка «Русского стандарта», по счету – третья); оставив Александра Невского, перешли к Ивану Грозному – собеседование склонялось в сторону отечественной истории, которой все слыли знатоками, – с намерением выяснить, для чего ему понадобилась опричнина, и по сему поводу прозаик Д. толкнул целую речь, что опричнина-де помогла царю Ивану создать сильное государство, но был пункт за пунктом опровергнут вступившим в дело Лоллием, поймавшим волну вдохновения и на ее гребне показавшим, что личные качества Грозного, его природная склонность к насилию и жестокости, были стократно усилены опричниной, в одном только Новгороде погубившей сорок тысяч человек и вообще ставшей кровавым топором, рубившим Россию для утверждения личной власти царя; Небеса не благоволят нашему Отечеству! – быстрым оком окинув пятьсот лет, минувшие от Ивана Васильевича до Владимира Владимировича, воскликнул Лоллий, на что поэт К. и критик А. ответили одобрительными киваниями голов – одной полулысой и другой изрядно поседевшей, однако прозаик Д., сочинитель, между нами, совершенно никакой, но зато наловчившийся скрывать собственную бездарность за непрошибаемой самоуверенностью, в пику Лоллию прибегнул к вредному тезису о богоизбранности России, припомнив, что умом Россию не понять и надо только верить! верить, рыдающим голосом произнес он, и в глазах его показались слезы, – после всего этого Лоллий возвратился домой в состоянии еще не остывшего возбуждения и, сам того не ожидая, спросил Марка безо всяких подступов и предисловий. «Скажи, – сказал он сыну, – а ты и вправду их… ты понимаешь, о ком я… или о чем? философский вопрос… ты их слышишь? ну, ты понимаешь… если в самом деле…» «Папа! – ответил Марк. – Ты был в Литературном доме. Я вижу и чувствую». «Не имеет значения, – отрезал Лоллий. – Признайся мне как отцу… как писателю, наконец… это чрезвычайно… Так да или нет?» Марк долго молчал, жевал булку, запивая ее молоком, потом поставил стакан, испытующе посмотрел на отца и произнес: «Иногда. И не будем об этом».

2.

Кажется, наше повествование несколько сбилось с пути. Однако читатель (если таковой отыщется) вполне может рассчитывать, что так или иначе, рано или поздно оно достигнет намеченной цели, хотя в данный момент трудно сказать, в какой части света она находится. Что-то виднеется впереди – но, право, сквозь такой туман, что трудно сказать, земля это или выступившая из мелководья гряда камней, остров или материк, Америка или Индия. Писатель не вправе обманывать читателя; в противном случае читатель отвернется от писателя, и тот лишится известности, почета и гонораров, иными словами, всего того, что автору даже не снилось. Итак: прожив тридцать шесть лет, Марк Питовранов не избежал томлений сердца, любовной тоски и череды увлечений, что продолжалось довольно долго: лет с пятнадцати и, наверное, до двадцати пяти, то есть целое десятилетие он время от времени заболевал прекраснейшей из болезней. Трудно сказать, однако, почему ее называют «прекрасной». У некоторых она протекает тяжело и подчас заканчивается суицидом, как то случилось, например, с чиновником контрольной палаты Г. С. Желтковым. Что же до Марка, то, возможно, он был ею затронут и в тринадцать, и даже в десять лет, что сплошь и рядом случается с отроками. В таком случае его можно сравнить со спартанским мальчиком, без стона и тени страдания перетерпевшего прогрызшего ему живот лисенка. Известно, впрочем, что в девятом классе он пригласил в театр Шуру Соловьеву из параллельного «Б» класса, воспитанную девочку с длинной черной косой и глубокими карими глазами; известно также – а как стало известно, ей-Богу, не могу знать; может быть, от приятеля Марка, Димы Петрова, может быть, сам Марк скупыми словами обрисовал Ксении свои переживания и впечатления; могла и Шура поделиться с подругами, но так или иначе составилась в чем-то даже трогательная картина юноши и девушки, за все время не сказавших друг другу и двух слов за исключением предельно кратко выраженного Марком в антракте предложения угостить спутницу мороженым, на что она ответила кивком головы; у дверей ее дома он сиплым голосом сказал «до свидания» и, повернувшись, побрел по темному заснеженному переулку, кляня себя и повторяя, что это в последний раз. Что, однако, в последний раз? Впредь никаких свиданий? Впредь до которого дня, месяца и года? Впредь не приглашать в театр, а звать в кино? Впредь вообще ни с кем не встречаться? В тот вечер он был в шаге от монашеского обета, но к утру отложил его исполнение. В ответ же на вопросы Петрова, далеко ли удалось ему продвинуться и узнал ли он хотя бы, умеет ли Шурочка целоваться, он свирепо отвечал: «Убью!» При неизбежных встречах с ней в школе он мучительно краснел, бормотал «привет, привет» и спешил проскользнуть дальше. Она смотрела на него с удивлением и, кажется, обидой. К счастью для него, она скоро уехала: в другой район, город, в другую страну, он не знал; но, вспоминая ее, думал, что если бы в тот вечер спросил ее – о чем? ну, хотя бы, понравился ли спектакль; а мне поправился; а читала ли Ремарка (спектакль был «Три товарища»)? а я читал; а кто у тебя отец? а у меня отец, как Ремарк, писатель, – то, возможно, он почувствовал бы протянувшуюся между ними ниточку, связь, едва обозначившуюся, но все же дающую ему право осторожно прикоснуться губами к ее губам. Исключено. С его словобоязнью невозможно. Слова предают. Они не могут с приемлемой точностью и полнотой выразить то, что теснится в нем, ищет выхода и не находит. Люди прибегают к словам, не ощущая двоящихся в них смыслов. Поскольку люди в громадном своем большинстве поверхностны, равнодушны и торопливы, постольку у них нет времени и желания вслушаться в собственные, пустые, как порожняя жестяная банка, слова. Когда едешь в метро, кажется, что сходишь с ума; хочется заткнуть уши или закричать, срывая голос: «Замолчите! Нельзя уходить в смерть с ничтожными словами!» Право, лучше молчать. Рассудим, что было бы, если бы она сказала, да, я читала; тогда он должен был бы произнести что-нибудь в ответ, иначе показался бы весьма глупым человеком, бесполезно шарящим в голове в поисках хотя бы захудалой мыслишки; тут-то он и брякнул бы о Патриции Хольман, как она ему нравится, что вызвало бы усмешку и замечание, что он, вероятно, существует в каком-то вымышленном мире, если говорит о литературном персонаже как о живом существе; черт! вряд ли; нет; скорее всего, она бы почувствовала легкий укол в слове «нравится», смыслы которого он не продумал и которое можно истолковать, если нравится Патриция, то не очень нравится Шура; черт! нет, Шура, ты мне нравишься, но хорошо, что ты уехала. Еще известно, что во время его учебы на филологическом факультете – да, именно тогда, что хорошо помнили и Ксения, и Лоллий, – это было событие, оставшееся в семейной хронике, о чем будет сказано чуть ниже после необходимого пояснения, почему филология была признана поприщем, более всего отвечающим склонностям и способностям Марка. Немалую, если не главную роль тут сыграло его пристрастие к чтению, в чем он достиг выдающихся успехов, прочитав, в частности, от доски до доски «Илиаду», из которой Лоллий знал только «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…», ну и дальше самую малость; однако не столько «Илиада» потрясла Лоллия, сколько наблюдение, сделанное Марком после того, как он закрыл четвертый том «Войны и мира» и спросил, хорошо ли знаком его отец и писатель с этим романом. С фальшивой бодростью и не менее фальшивой уверенностью отвечал Лоллий, ну как же! кто из русских, а мы, как ты знаешь, русские люди, Питоврановы, пусть нас трут, как монету, и скребут, как сковороду, но ни татарина, ни еврея не обнаружат, впрочем, это неважно, и о превозносящем свою национальную принадлежность следует знать, что гордиться ему больше нечем, – кто из русских не внимал с благоговением великому слову Льва Николаевича! как же, как же, Андрей Болконский, Наташа, бал, дуб, охота… От полноты чувств он прослезился. И отступления читал, спросил безжалостный сын. Ну почему же? Роевое начало, мировая воля и прочее. Тут он вспомнил отзыв Тургенева. И вообще Иван Сергеевич назвал исторические пассажи кало. Лоллий довольно усмехнулся, надеясь, что после этого Марк перестанет его допрашивать. Ошибся. А помнишь ли ты, папа, вкрадчиво спросил Марк, какой образок надела княжна Марья на шею брату, когда тот уходил воевать с французами? Господи, с тоской подумал Лоллий, как некстати он разговорился. Образок. Ну, образок. Иконка. Должно быть, Пресвятая Дева. Нет, Николай Угодник! Оберег. Защищает от пули, меча и все такое. Он? Да, он. Точно не помню, с тяжелым вздохом сказал Лоллий, но, по-моему, образок Николая Угодника. А какой? Деревянный? Металлический? Бумажный? Ловит меня, негодяй. Лоллий сделал вид, что возмутился. Не говори ерунды. Какие бумажные иконки в начале позапрошлого века. Деревянный образок Николая Мирликийского, его все тогда носили. Вместе с крестиком, подумав, добавил Лоллий. Нет, позволь, вдруг спохватился он. Не деревянный. Медный образок! Меднолитой, уточнил он, победно взглядывая на сына. Ни слова не говоря, тот открыл книгу на красной закладке – а всего, заметил Лоллий, их было две – и прочел: «овальный старинный образок Спасителя с черным ликом в серебряной ризе на серебряной цепочке мелкой работы». Лоллий вознегодовал. Ну, серебряный. Ну, Спаситель. У всякого есть право забыть какую-то малозначительную подробность. Важно сохранить главнейшую – и, отставив чашку чая, он обрисовал в воздухе круг – идею… дубина народной войны, вот что важно, а не образок, деревянный, медный, серебряный… Мелочи со временем стираются, но главное, за что мы ценим… Папа, дерзко перебил отца Марк, я читал учебник. Он открыл книгу на второй закладке.

А скажи мне, папа, остался ли образок на князе Андрее, когда по приказу Наполеона его подобрали с поля битвы и поместили в лазарет? Лоллий задумался. Мародеры, должно быть. При любом исходе поле войны всегда за ними. Точно не помню, сказал он, но, кажется, мародеры. Гиены войны. Он улыбнулся, довольный пришедшим в голову сравнением. Серебряный образок. Отчего не поживиться. Ты, папа, опять невпопад, но не важно. С князя Андрея сначала сняли, а потом снова надели – прочел Марк – «золотой образок… на мелкой золотой цепочке». Что?! Не может быть! Так вскричал Лоллий, а меж тем в голове у него пронеслось: Акела промахнулся. Но какой Акела, подумал он; в самом расцвете. Не может быть, растерянно повторил он. Сколько редакций. Правок. А Софья Андреевна? Она куда смотрела? А редактор… Был же у него редактор? Читатели, наконец? Полтора века читают – и никто не заметил? Самый пристрастный, внимательный и совершенный читатель русской литературы, отметивший в «Братьях Карамазовых» всего одну художественную подробность – след от рюмки на мокром после дождя столе в саду, Владимир Владимирович Набоков, – и он проплыл мимо? Не может такого быть. Он ужаснулся и возликовал, едва представив повсеместное в литературной среде оживление. «Литературные новости» хотя совсем исподличались, но все же должны отозваться. Сын известного писателя… ну, да, а что тут такого? все о себе так пишут; брошюру выпустит – и уже известный; а у него, между прочим, пять полноценных книг разной толщины, две из них в твердом переплете, и роман, пусть не написанный, но грандиозный по замыслу… автор пророческого романа, сейчас все галдят о своих поделках: пророческий, предсказавший, роман-апокалипсис; чушь несусветная, но для привлечения, так сказать; толпе надо что-нибудь яркое, а будешь помалкивать, в твою сторону даже не глянут. В конце концов, пусть превращение серебряного образка в золотой уже было замечено, Марк обнаружил его самостоятельно, проявив редкое сегодня внимание к Слову и склонность не просто к чтению, а к изучению текстов. Что ж, отвечал сыну Лоллий, ты победил, Галилеянин. Отныне да будешь ты наречен любителем слова, филологом, и да будет тебе в радость и высокое наслаждение любое слово – возвышенное, низкое, хвалебное, бранное, описательное, обличающее, прославляющее, уничижающее, животворящее, убивающее, подлое, льстивое, правдивое, лживое, ласковое, негодующее, яростное, тихое, мирное, грозное, вкрадчивое, божественное – лишь бы в нем запечатлена была жизнь. Ты, Марк, хранитель слова, единственного подлинного сокровища породившей тебя земли. Нефть иссякнет; газ истощится; золото кончится; уголь сгорит – все пройдет, слово останется. И над опустошенной, готовящейся навсегда исчезнуть землей прозвучит последнее, скорбное, рыдающее слово – земля моя, ты создана была для другого бытия; зачем же ты уничтожила сама себя? Земля исчезнет; слово же пребудет в мирозданье; в черных его глубинах безымянной звездой оно будет блуждать до поры, пока где-нибудь, в иных мирах, в устах других людей не прозвучит новым радостным призывом.

Кхе, кхе. Сознаем собственное несовершенство. Молим ти ся о ничтожестве нашем, только что промолвившем выспреннее слово. Еще более мы отклонились от ранее объявленной темы, чему единственное оправдание – поскольку даже святой жизни человек, отшельник, столпник, житель пещеры наподобие смиренномудрого Иова Почаевского, в чью подземную келлию проникаешь, согнувшись в три погибели, и под ее сводами и стенами нет никакой возможности ни разогнуться, ни покойно сесть, ни тем более лечь, протянув ноги, отчего с потрясением всего естества и со стоном вопрошаем: Боже! неужто лишь в таком угнетенном положении можно оправдаться перед Тобой? или только святому доступно понимание бездны своего греха, и он наказывает себя неудобоносимыми бременами, рубищем и склепом? – если человек, несомненно, стяжавший Святого Духа, оправдывается добровольно принятыми на себя скорбями и тяготами, то простому смертному как не промолвить словечка в оправдание? – в нашем случае оправданием может служить сама жизнь, течение которой то и дело разветвляется на рукава или вообще меняет русло – так, что, поставив над своей ладьей парус, оказываешься вовсе не там, куда намеревался приплыть. В самом деле, в наши намерения вовсе не входило изображать читальню, зеленые стеклянные абажуры, и студента Питовранова над раскрытой книгой, с тетрадью справа и стопкой ожидающих своей очереди книг по левую руку. Но раз уж совершенно против намеченного третьего дня, обдуманного со всех сторон, стройного плана повернулось в непредусмотренную сторону – отчего само повествование все больше напоминает старое одеяло с вылезающими отовсюду клочками ваты, – то из присущей нам добросовестности, которая нередко вступает в противоречие с чувством меры, строгостью композиции, стремлением к похвальной краткости, являющейся, как всем известно, сестрой таланта, но, заметим, сестрой зачастую не родной, а скорее двоюродной или даже троюродной, то есть, иными словами, седьмой водой на киселе, ибо не всякая краткость признак таланта, и сплошь и рядом встречаются произведения, чья бездарность прямо пропорциональна их телеграфному стилю, – хотя бы упомянем книги, в чтение которых погрузился Марк. Непосредственно перед ним был «Изборник», составленный из произведений литературы Древней Руси и раскрытый на повести «О прении живота со смертию». В стопке книг находились: «Одиссея» великого слепого старца, «Труды и дни» Гесиода, античная поэзия, античная драма и «Старшая Эдда», чей черед, кажется, должен был наступить в следующем семестре. Итак. «Человек некий ездяше по полю чисту и по раздолию широкому, конь под собою имея великою крепостию обложен, зверовиден, а мечь имея у себя вельми остр обоюду, аки лед видением…» Боже! Как вздрагивает сердце от одного лишь звучания волшебных слов! От этого меча, чье острие – жало – было как у змеи, лезвие блистало, как лед под лучами солнца в морозный день, и рассекало и железо, и камни – великое твердое камение; от его владельца, помышляше в себе, глаголя высокая и гордая словеса… Но вот смерть к нему приходит внезапно. Уды его вострепеташи еси.

Марк списывал в тетрадь и представлял. Оконце слюдяное. Свет тусклый. Свеча горит. Гусиное перо: скрип-скрип. Дивный звук утраченных слов. …и конь у тебя аки много дней не едал и изнемог гладом… Музыка. Не скорбно ли, что время, подобно асфальтовому катку, уплощает слова, пренебрегая звуком, который есть второй, если не первый, их смысл? Мир потускнел. Дьяк преклонных лет, пятьдесят с небольшим, все мысли о близком уже конце. Человек стал вполне человеком не тогда, когда встал на ноги, а в день, когда в его голове с низким лбом вспыхнула и повергла его в ужас мысль о неизбежности смерти. Однако невозможно жить в ее постоянном присутствии, в кромешном мраке подавленного сознания, с ощущением приговоренного, который изнемог от ожидания, когда она появится на пороге и молвит: «Собирайся!» Надо забыть; поверить, что ее нет; или его нет в ее списке; чудесным образом о нем забыли; рассмотрели поданное им прошение и помиловали; даровали если не полное освобождение, то, по крайней мере, отсрочку лет на пятьдесят. Как легко, как радостно стало жить! Какое счастье. Иди, милая, я тебя поцелую. Но среди веселья, семейного благополучия, силы и славы без стука распахивается дверь. Ужасное видение на пороге. Внезапну же прииде к нему смерть, образ имея страшен, а обличие имея человеческо – грозно же видети ея и ужасно зрети ея. И манит костлявой десницей: иди за мной. Сердце обмирает. Жутко. Ноги отказывают.

Смерть! Не убоишься ли богатырской силы? Она смеется скрипучим безжалостным смехом. Что твоя сила перед моим всемогуществом.

Смерть! Все богатство тебе отдам. Есть, госпоже, у мене богатства много – и злата, и сребра, и бисера многоценнаго множества… Она смеется, беспощадная бессребреница. Богатство – это власть; а смерть и так всем владеет.

Готов ли? Госпожа моя смерть, покажи на мне милость свою, отпусти мя к отцу моему духовному, да покаюся ему, елико согреших. Хотя бы день еще один подай, дабы успел попросить об отпущении грехов. Страшно покидать сей мир нераскаянным. Дай молвить, дай облегчить душу перед кончиной. Ведь согрешал беспрестанно! Гордостью, превозношением, нечистыми помышлениями, пьянством, похотливым разжжением, непочитанием родителей, небрежением храма святого, худой молитвой, холодностью к страданиям ближних… Опять она смеется, показывая крупные желтые зубы. Никако же, чело вече, не отпущу тя ни на един час. Тем вы прельщаетеся, глаголюще: заутра се покаю, и бес покаяния наипаче согрешаете, а мене забываете, а ныне как аз пришла, так и возму. Слышал ли еси во Евангелии господа глаголюща: не весть бо ни един от вас, когда приидет смерть, приходит смерть аки тать, смерть вам грамоты не пошлет, ни вести не подаст. И тако его поверже с коня на землю, дондеже предаст дух свой Богу.

Аминь.

Он откинулся на спинку стула, закрыл глаза и погрузился в блаженство покоя. Как бы умер. Нет меня. Мама плачет. Отец в Литературном доме пьет и рассказывает о постигшем его горе. Его утешают, наливают, потом грузят в такси и отправляют домой. Меня встретили: папин отец, мой дедушка, Алексей Николаевич; а ну, дай я на тебя взгляну; Боже, как время летит! я тебя в колясочке возил, помнишь? коляска хорошая, немецкая; мы немцев победили, а коляски у них лучше наших; не помнишь? Марк – или тот, кем он стал, – смущенно улыбается: не помню. Славный старик. Бабушка еще не отошла от жизни. Маричек… Как там Лукьян? Ксении с ним непросто. Я так жалею, что не могу ей помочь. Второй дедушка, мамин отец, профессор. Знаешь, промолвил он, похлопывая Марка по плечу, ты как-то рановато к нам собрался. Но уверяю тебя, здесь не худо. Много людей интересных повсюду. Марксисты есть, однако какие-то удрученные. Я не с ними теперь. Они ставят непременным условием, что Бог есть вздох угнетенной твари. Я им отвечаю: помилуйте! похож я был на угнетенную тварь? У меня одна трубка двадцать тысяч стоила; а таких было семь штук! Не понимают. Твердокаменные. А кто здесь бог, спросил Марк. Зевс? Перун? Христос? Ни то, ни другое, ни третье. Бог… Марк. Кто-то произнес его имя. Он открыл глаза, увидел лампу под зеленым стеклянным абажуром, стопку книг, потянул к ним руку, но бессильно уронил ее на колени. Он снова закрыл глаза и тут почувствовал на лбу чьи-то пахнувшие свежестью, прохладные ладони. Он узнал. Маша, сказал Марк, ты здесь откуда? Она склонила темно-русую голову и прижалась щекой к его щеке. «Ты заснул над книгой? – шепнула она. – Быть не может. Что же ты читал, мой милый, – теперь она обвила его шею руками, – что же такое скучное ты читал, что тебя потянуло в сон?» «Я не спал, – разнимая ее руки, сказал Марк. – Так. Думал». «Ах, ах, – она пододвинула соседний стул и села рядом с ним. – Бедный. И это все – указала Маша на стопку книг у него на столе, – ты должен прочесть? – Она взяла книгу, лежащую поверх других. – Гесиод. Это кто?» Марк тяжело вздохнул. «Поэт. Древний. – Он хотел было сказать, из Эллады, но тут же подумал, она спросит, а где эта Эллада, и сказал: – Греческий». «Землю теперь населяют железные люди, – открыв наугад, прочла она. – Не будет им передышки ни ночью, ни днем от труда и от горя. Маркуша. Это о чем? Какое горе? Где? А люди железные? Ты разве железный? Ты милый. А я? Нет, ты посмотри на меня, – потребовала она. – Не гляди на свои книги, ты целый день в них глядел». Марк медленно повернул голову. Чудесная девушка сидела перед ним, и смеялась, и с нежностью смотрела на него темно-синими, с просвечивающей в их глубине речной зеленью, глазами. «Я лучше, чем твои книги, – объявила она. – Ты согласен? – Маша взяла его за руку. – Отвечай, да, я согласен, и я тебя люблю. Марик. И я тебя».

3.

Таким образом, после некоторых проволочек и отклонений наше повествование достигло намеченной цели. Девушка Маша, очаровательная, добрая, может быть, несколько сверх меры уверенная в своей женской прелести, не была сокурсницей Марка, если кто-нибудь вдруг подумал об этом. Проще всего было бы объяснить их знакомство совместными занятиями филологией, но ничто и никто не может вынудить нас пренебречь жизненной правдой ради облегчения писательских трудов. Нет! Назвался груздем – полезай в кузов. Наш долг, наша святая обязанность – ходить по неисповедимым путям Господним. Поэтому следует признать, что приобретение знаний всегда казалось Маше занятием, отягчающим жизнь, и она покончила с ним тотчас после школы. С тех пор она побывала курьером, смотрителем бассейна, предлагала себя в качестве модели и была в шаге от подиума, но разбила нос мерзавцу в красном пиджаке, с золотым перстнем и напомаженными волосами и вылетела на все четыре стороны, да еще ославленная, оболганная и опозоренная; была секретарем у Евгения Соломоновича, проректора пединститута, толстого, с розовой лысиной, налитого здоровым, крепким, еще не потерявшим упругость жиром и не единожды говорившего, Машка, не век тебе в секретаршах сидеть, не хочешь в институт, иди хоть на курсы воспитательниц детского сада, куда она некоторое время спустя и отправилась, после чего стала воспитателем во второй младшей группе детсада № 1185. Право, тут в ней открылись такие для нее самой неожиданные кладези любви к этим созданиям, которых надо было мыть, мирить, утешать, смирять, читать им сказки и утирать им сопли и слезы, что она поняла причину своего нежелания учиться на какого-нибудь экономиста, менеджера или инженера. Все, что нужно было ей для счастья, – муж и дети. В голове у нее было не так уж много извилин; но тех, которыми наградил ее Создатель, хватило, чтобы она очень скоро научилась разбирать, кто хочет всего лишь затащить ее в койку, кто был настроен на роман без отягчающих последствий в виде похода в ЗАГС, а кто видел в ней жену и мать своих детей. Первых было пруд пруди; вторых примерно столько же; а вот третьи, кажется, повывелись. Но бедные девушки! горлицы мои, где найти вам достойного мужа, которому с любовью и надеждой вы откроете свои ложесна? где найти мужчину, радующегося вашей беременности? где отыскать Адама, готового пуститься во все тяжкие ради Евы? Ухаживая за доверенными ей человечками, Маша страстно хотела своих. Двух. Или трех. Вполне возможно, что будущий их отец бродит по белу свету в поисках суженой. Маша, конечно же, подавала о себе знать и звала – но, может быть, недостаточно громко: вот я! как же долго ты меня ищешь. Мужским вниманием она не была обделена. Были среди ее обожателей красавцы хоть куда, надеявшиеся заполучить ее первым же приступом; но отступали не солоно хлебавши; были господа в некотором возрасте, прельщавшие ее квартирой, банковской картой и автомобилем в придачу, но и тех ожидало фиаско; были вертопрахи, надеявшиеся заморочить ей голову россказнями о своих успехах на ниве поэзии и с подвыванием читавшие якобы посвященные ей стихи, беззастенчиво украденные у неведомых Маше поэтов: Пока стучит твой тонкий каблучок, я не умру. Мой бедный ангелок, приятель, друг, возьмем вина. Свернем в ближайший парк… Однако поэзия, подлинная или ворованная, ее не брала. Она глуха была к ней. Но вот однажды сердце ее дрогнуло – как никогда не вздрагивало и никогда прежде не наполнялось таким тревожно-радостным предчувствием, когда она увидела Марка в «Перекрестке». Он стоял в очереди в кассу, уткнувшись в книгу и отрываясь от нее и озираясь невидящими глазами только для того, чтобы подтолкнуть тележку с продуктами. У нее кровь прилила к щекам, зажглось в груди, животе, везде, и она сказала себе: «Это он». Марк был худ, бледен, с трехдневной щетиной и затуманенными постоянным чтением глазами. Маша томилась в соседней очереди, глядела на чудесного молодого человека и гадала, посмотрит ли он на нее. Не взглянет – что ж, значит, не судьба; а вот если… Он посмотрел. И встретился с ее взглядом, так много, казалось ей, говорившим ему. И удивленно поднял брови и улыбнулся застенчивой, быстрой улыбкой. Ах, друзья мои, будем ли мы вникать в маленькие хитрости, к которым прибегла Маша, чтобы в дверях столкнуться с Марком, выронить нарочно припасенную для этой цели пару лимонов и как бы в полной растерянности ожидать, пока Марк выловит их в ногах озабоченного народа и вручит ей, пробормотав: «Целые». И так, между прочим, было видно, что никто их не раздавил. «Спасибо», – шепнула она, одарив его признательным взором, в котором лишь круглый дурак не различил бы призыва к знакомству, к известным всему человечеству словам, а что вы делаете сегодня вечером, к приглашению куда угодно – в кино, кафе, даже в парк культуры для совместной прогулки по липовым аллеям, – однако незамедлительно выяснилось, что перед ней собственной персоной был именно круглый дурак, собравшийся идти своей дорогой и бросавший ее на произвол судьбы. Она не могла допустить этого. «А вы, – промолвила она, когда он, потоптавшись и что-то пробормотав, шагнул направо, в сторону асфальтовой дорожки, плавно поднимающейся к четырем белым с зелеными вставками шестнадцатиэтажным домам, – здесь где-то неподалеку, наверно?» Он остановился, взглянул на нее, покраснел и сказал: «Да. Вот там», – и кивнул в сторону бело-зеленых домов. «Ой! – простодушно воскликнула Маша. – Мы соседи! Я вон там, – указала она через улицу, – во-он там… видите, где книжный магазин…» «Да, – ответил он. – Вижу. Я там бываю». «А вы такой… – она подумала и нашла, ей показалось, хорошее слово, – книголюб, да? Все время читаете. Даже в очереди, я видела». «Сессия, – выдавил Марк. – Программа… большая». Другая на ее месте махнула бы рукой и двинулась дальше, наплевав на этого ботаника с его книгами, но Маша рассудила иначе. Ей нравилось, что он застенчив. Разве не видела и не слышала она краснобаев, пустых, ненадежных людей, ни одному слову которых нельзя верить? Он не такой. «А где вы учитесь? – спросила она. – А я все никак, – давая ему возможность собраться с мыслями, говорила Маша. – После школы мне так эти учебники все надоели, правда!» «На филологическом, – сказал он. – Русское отделение». «Я знаю! – подхватила она. – Я в педе работала, секретарем у проректора, у нас тоже был филфак и там тоже русский язык и литература. Я даже поступать туда хотела, – солгала она, – но передумала. Очень трудно читать большие книги». Он улыбнулся. «Мне нравится». «Ну, да, – тут же поддержала его Маша, – надо ж кому-то читать. А то как-то несправедливо: человек писал, старался, душу вкладывал, а никто не читает». Он взглянул на нее с мягкой усмешкой в темно-серых глазах. «Ах, какие глазки! – подумала Маша. – Какой взгляд, такой и человек, я всегда знала. Он смотрит, как ласкает». И ей страстно захотелось, чтобы он обнял ее, прижал к себе, так крепко, так мягко обнял бы он ее, и поцеловал – она даже на губах своих ощутила его губы, красивые, не толстые, но и не тонкие, какие бывают у злых людей, и прошептал ей в ухо – она как чувствовала, сегодня эти сережки с маленькими бриллиантиками надела, они всегда так хорошо смотрятся, – мы никогда не расстанемся с тобой! Она повела плечами, словно ощутила на них его руки. Час был вечерний; за лесопарк садилось солнце, в окнах вспыхивали багровые огни, на асфальт ложились длинные тени. Неподалеку в маленьком кафе готовили шашлыки, и оттуда вместе с легким дымком наплывал пряный запах маринованного мяса. Мимо них проходили, пробегали люди; хлопали дверцы автомобилей; медленно проехала скорая, и ее водитель, высунувшись, спрашивал, где дом двадцать шесть, и ему наперебой объясняли, что он свернул рано, надо по улице и под светофор направо, и там еще метров двести и снова направо, во двор. Марк переступил с ноги на ногу. «Ну…» – начал он, намереваясь сказать: я пойду, но Маша тотчас почувствовала надвигающуюся опасность. «А что ж это мы, стоим, говорим, а я не знаю, как вас зовут. Меня Маша», – и она протянула ему руку. Он перехватил пакет с продуктами левой рукой, осмотрел свою правую ладонь и неловко пожал ей пальцы. «Марк».

Именно так состоялось их знакомство, и вы сами могли убедиться, что, если бы не Маша, они разошлись бы, как в море корабли, и Бог знает, встретились бы когда-нибудь еще раз! А если б и встретились – узнали бы друг друга? Марк вряд ли признал бы Машу в толстой женщине, окруженной тремя детьми, из которых старший, высокий подросток лет четырнадцати, держался чуть в отдалении, засунув руки в карманы джинсов и поглядывая вокруг ярко-синими – в мать – дерзкими глазами. А она? Она скользнула по нему озабоченным взглядом – и какой-то мучительный звук раздался в ее душе, словно со щемящим звоном оборвалась струна, – но она не дала волю воспоминаниям – хотя бы потому, что у нее на этот день была пропасть дел: детская поликлиника, магазин, стирка, обед, и ей никак нельзя было ворошить то, что было и быльем поросло. Однако к чему забегать вперед? По отношению к жизни такого рода нетерпение представляется крайне предосудительным, если не греховным желанием. Страницы нашей жизни заполнены вплоть до последней – но не охватит ли человека тоска, когда ему станет известно все, вплоть до заключительной точки? Не возникнет ли в нем стремление – вот почему было сказано о греховности подобного нетерпения – наложить на себя руки и раз и навсегда покончить с комедией своего существования? Зачем жить, когда ты наперед знаешь, что ничего путного из тебя не выйдет, и как ты служил в казначействе фальшивых ассигнаций, так и будешь служить до последнего вздоха, и в многотиражке казначейства под названием «Подлинность нашего бакса» появится некролог со словами: «Незабвенный Петр Петрович положил жизнь на то, чтобы наш доллар стал лучше американского»? И книгу можно всего лишь перелистать и узнать, что случилось со странствующим рыцарем Дон Кихотом Ламанчским, – но не лучше ли в молчаливом уединении испытать благоговение перед мудростью и несравненным благородством этого повествования? Поэтому лучше не спешить и из первых рук узнать, соединились ли Маша и Марк в любви и согласии, или чашка упала, разлетелась вдребезги, и напрасно было утешать себя тем, что можно возродить ее с помощью клея и терпения. Что касается Маши, то с того самого дня или, скорее, вечера она принялась из чистейших намерений опутывать Марка своим вниманием, пеленать его, как младенца, своей любовью и зорко присматривать за каждым его шагом, справедливо полагая, что не одна она такая умная и наверняка отыщется другая, которая посягнет на ее сокровище. Эти студентки – ей ли не знать, что у них на уме? Им ничего не стоит вскружить голову Маркуше и омрачить неизбежное счастье их будущей совместной жизни в честном браке и взаимной преданности. Ничего не желая сказать о ней худого, заметим, что в их отношениях Маше пришлось стать сильной стороной – хотя бы потому, что она точно знала, к чему стремится. Ей приходилось преодолевать робость Марка, поначалу так восхищавшую ее, но мало-помалу заставлявшую ее задуматься неспокойными мыслями. В ту пору она была в самом расцвете своей женской прелести, о чем поутру сообщала каждая клеточка ее тела. Она даже всплакнула однажды, когда зеркало показало ей крепкую маленькую грудь с нежно-розовыми сосками, плоский живот с впадиной пупка, лоно с завитками темных волос – все, что в полноте любви и чистоты она готова была отдать Марку. Но почему?! Почему он так скован? О чем она только не передумала. Виделась ей, к примеру, охваченная злобой и жаждой мести неведомая соперница, прямиком отправившаяся в салон «черной магии», которых развелось такое количество, хоть святых выноси, что вовсе не украшает облик передового города, а, напротив, свидетельствует, что власть не желает ударить пальцем о палец, чтобы покончить с суеверием и непозволительным посягательством на чувства других людей, – пришла и всего за десять тысяч рублей заказала ужаснейшее колдовство, сделавшее Маркушу чересчур спокойным как раз в те мгновения, когда он должен терять голову, задыхаться и совершать безумства. А чем еще объяснить? Маша словно воочию видела, как злодейка, черноволосая, с черными глазами и ногтями, выкрашенными в темные цвета за исключением ярко-красных мизинцев, приносит колдунье фотографию Марика в полный рост и по совершении жутких заклинаний с призывами, воплями и зловещим бормотанием по указанию колдуньи берет иголку и колет Маркушу в голову, сердце, а также в самое уязвимое место. Видела Маша мрачную комнату, горящие свечи, живого ворона у колдуньи за плечами, и от этой страшной картины ей становилось нехорошо. Она подступала к нему с вопросами. Скажи честно, я тебе нравлюсь? Только честно! Или нет? Скажи, может быть, ты любишь другую? Я не буду мешать твоему счастью, твердо говорила она, но слезы все-таки выступали у нее на глазах. Затем ее осеняло. Ты не хочешь на мне жениться! Ты вообще… Тебя ко мне совсем не тянет! Что он отвечал? И главное даже не в том, какими словами он успокаивал Машу, а как это делал. Заключил ли ее в объятия, осушил ли слезы поцелуями и в довершение всего совершил наконец то, чего она уже не раз и не два добивалась от него, – повлек ее на ложе любви, на узкую девическую постель в ее комнате – в вечер благоприятный, когда родители отбыли к родственникам в Рязань? Как бы не так. Одни слова. Тогда со своими подозрениями на околдованность Маркуши однажды утром она отправилась в близлежащую церковь – кажется, Петра и Павла, или Андрея, или Ивана, она так и не выяснила, – добросовестно выстояла всю службу, почти ничего в ней не поняв, разве только миром Господу помолимся, – и она молилась, но, правду говоря, не о Богохранимой стране нашей и тем паче о властях и воинстве – что ей власти? что воинство? зачем о них молиться? – не о плавающих и путешествующих, поскольку из ее близких никто никуда не уплыл и не улетел, а родители благополучно вернулись из Рязани, а о Маркуше, чтобы он перестал отделываться от ее чувства словами, а как мужчина доказал бы свою любовь неоспоримым, твердым и не допускающим сомнений доказательством. На исповеди пожилой священник с выпуклыми светлыми глазами под рыжими, с сединой, бровями в ответ на робкую просьбу совершить какую-нибудь особенную службу, после которой Марка притянет к ней, как магнитом, велел ей выбросить дурь из головы, ходить в храм, молиться и до венчания никого к себе не допускать. Блудниц и без тебя на каждом углу. Глаза его подернулись пленкой, словно у голубя, устроившегося на ночлег. Иди, махнул он рукой. Пропала Россия. Тогда, рассудив, что дальше так продолжаться не может, она решилась на отчаянный шаг. Вечером они сидели в сквере, на лавочке. Своей рукой она крепко взяла руку Марка, прижала ее к своей груди и в тысячный раз спросила, любит ли он ее. Он кивнул и потихоньку убрал руку. Она промолчала, хотя обида, жалость к себе и негодование стеснили ей сердце. «Тогда поклянись», – сурово потребовала она. Он страшно удивился. Зачем?! «Поклянись!» – не отступала Маша. Зачем тебе?! Она нашла его руку и сжала ее изо всех сил. «Поклянись, что ты меня любишь и женишься на мне». «Маша!» – взмолился Марк. «Клянись!» – повторила она и в сгущающихся сумерках пристально всмотрелась в его лицо, угадывая, ответит ли он правдивым словом или солжет. Марк глубоко вздохнул. «Я, – промолвил он, – тебе клянусь…» «В чем ты мне клянешься?» «Что люблю и женюсь», – отчеканил Марк, наверняка полагая, что его мучениям пришел конец.

Напрасно он так думал.

Сегодня, встав с лавочки, объявила она, не ты меня провожаешь, а я тебя. Что ж, легко согласился он, провожай. Взявшись за руки, они покинули сквер, пересекли тихую в этот час улицу, миновали двухэтажное здание детского дома, из четырех окон которого слабым светом освещено было одно, и вошли во двор с молоденькими липами, качелями и спортивной площадкой с протянутой поперек нее волейбольной сеткой. Возле подъезда Марк приготовился к прощальному поцелую, но тут она смущенно улыбнулась и призналась, что ей срочно нужно кое-куда. С чувством неясной тревоги он открыл перед ней дверь. Таким образом, в час довольно поздний Маша переступила порог дома Питоврановых. Там не спали. Лоллий еще не утратил веры в благоприятные творчеству ночные часы и, сидя над чистым листом бумаги, призывал вдохновение – и лишь много лет спустя плюнул на это пустое занятие и стал укладываться спать в 23:00; Ксения выслушивала задушевную подругу, срывающую все покровы с семейной жизни и сообщающую горькую правду о своем супруге и о всех мужчинах вообще, называя их тряпками и капризными детьми и мстительно прибавляя, что в карманах негусто, а в штанах пусто, – из-за чего Ксения ощущала себя крайне неловко, так как с предельной осторожностью заметить, что ее Лоллий вовсе не таков, значит вызвать град язвительных насмешек вроде того, уж не озолотил ли он тебя? ха-ха! да ты пары туфель себе за год не купила! или, может быть, он у тебя гигант секса? плохо верится, дорогая подруга! – соглашаться же было бы против совести, ибо Лоллий со всеми его недостатками за два с лишним десятка лет стал как бы ее неотъемлемой частью, ее продолжением и собственностью, которая вовсе не казалась ей лишней. Как я тебе сочувствую, сказала она, что было чистой правдой. При появлении Марка с незнакомой девушкой Ксения положила трубку. Сердце у нее дрогнуло – она безошибочно опознала в Маше ту, которая собралась увести Марика в другую жизнь, и, улыбаясь ей и одним быстрым взглядом окидывая ее с головы до пят, успевала подумать, какая хорошенькая и… она не могла подыскать слова и наконец нашла: храбрая.

Говоря откровенно, нам тоже не идут на ум слова, которые бы с возможно большей точностью передали предполагаемому читателю замечательные подробности этой встречи. Как, например, они знакомились, Ксения и Маша, изучая друг друга взглядами прямыми, а также как бы случайными, иначе говоря – мимолетными, и обе они – каждая со своей точки зрения – остались довольны предварительным впечатлением; как дурачок Марк шепотом напоминал Маше, по какой неотложной необходимости они здесь оказались, на что Маша с таинственной улыбкой отвечала, что успеется; как на призыв Ксении с таким видом, будто его сбили в полете, выступил из кабинета Лоллий, посмотрел налево, глянул направо, увидел Машу и хрипло промолвил: «О!» Затем одним движением руки он пригладил взлохмаченные и – увы – неотвратимо редеющие волосы и высказался, что девушка явилась в их дом, словно с обложки «Домового», а ты, обратился отец к сыну, негодник, должен был предупредить, и мы бы встретили твою подругу – он вопросительно взглянул на Марка, и тот, сглотнув, вымолвил: Маша – твою подругу Марию изысканнейшим столом с отварной картошкой, обильно политой постным маслом и щедро посыпанной укропом, с превосходной селедкой, уже неделю дожидающейся своего часа, а также с запотевшим графинчиком, драгоценная влага в котором приобрела едва различимый приятный желтоватый оттенок от брошенных в нее и предварительно очищенных от цедры лимонных корок. И торт к чаю. А теперь? Лоллий простер руку к Ксении. Любовь наша и супруга, есть ли в доме картошка? Ксения кивнула. А постное масло? А укроп? А репчатый лук, ослепительно-белыми кружками которого украшают распластанную селедку? Немного уксуса? За графинчик я ручаюсь. Тогда к чему промедление? Для мыслящих людей нет преград, когда они желают отметить появление волшебной девы рядом с юношей, в нем же наше благоволение. Да, признался Лоллий, он был погружен в работу. Творчество – и он возвел глаза к потолку – требует… Да. Не будем, однако, многоглаголивы и высокопарны. Откроем наконец главную тайну – как открыла Заратустре сокровенную тайну одна почтенная старица – русский писатель любит, когда ему мешают работать в связи с обстоятельствами, требующими умеренного возлияния. Знаете ли, сначала робко, а потом все более уверенно проговорила Маша, когда Лоллий умолк, а Ксения поднялась, чтобы идти на кухню, у нас – и она положила свою руку на руку Марка – в самом деле есть повод. Вот оно, подумала Ксения, и у нее ослабели ноги. Лучше было сесть. И она села. У потрясенного Марка сорвался голос, и, как старые часы перед боем, он просипел, что не понимает… Будто на малое дитя, с ласковой снисходительностью взглянула на него Маша и произнесла слова, которые со стесненным сердцем ожидала и дождалась Ксения. В словах этих, в сущности, было все то же самое, что испокон века… – но разве не украшает это прекрасное выражение наше повествование? разве не ласкает оно слух, повсеместно оскорбляемый нынешней бедной, бледной и сплошь и рядом непристойной скороговоркой? – испокон века, да, именно так выразимся мы, говорили молодые люди, сообщая родителям возлюбленной барышни о своих благородных намерениях, каковые счастливым образом, велением судьбы и благосклонностью Неба совпали с желаниями их прекрасной дочери. Правду говоря, многое сейчас изменилось, и предки


<< 1 2 3 4 5
На страницу:
5 из 5